Тюрьма - Светов Феликс
— Чего маешься, парень? Опять гонишь?
Петр Петрович. Сегодня с утра смирный, тихий. Очень внимательный.
— Чего ты вчера… в тетрадке — к суду готовишься?
— Чтоб не забыть, затрется. У меня статья… умственная.
— Кабы у тебя другой не было.
— Какой другой?
— Несолидная твоя статья. Ты малый серьезный, вон как с тобой носятся, а статья для тебя… стыдная.
— Кому стыдно?
— До трех лет! Кабы так, тебя б давно оприходовали. а они, видишь, держут.
— Ну и что?
— Другую вмажут.
— Сто семнадцатую?
— Чего захотел. А шестьдесят четвертую не желаешь?
— Сам придумал? — спрашиваю.
Глядит на меня вприщур, ох, не простой мужик, битый, верченый… Что ж так дешево прокалывается — в ы к у п а е т с я !
— Знаешь такую статью? — спрашивает.
— Слыхал, мне не по чину.
— Скромный ты у нас. А я почитал между делом, очень подходящая. А неподходящая — натянут. Я в квартиры заглядывал из любопытства — разве я родине изменял? С моралью не все ладно. Своя, как говорится, кухня. Нашенская. А у тебя вон чего… «Оказание иностранному государству помощи в проведении враждебной деятельности против СССР»…
— Я тут с какого боку?
— Иностранные господа — ты с ними Вась-Вась, а каждый из них — кто?
Глядит на меня вприщур, ждет. Подожди, и мне не к спеху. Боря был поумней. Тоньше.
— Думаешь, не дадут три года, расстреляют?
— Расстрелять — не расстреляют, а конфискация в статье предусмотрена. Вот они на что тебя тянут.
— Жалко, мы с тобой кореша, — говорю, — заглянул бы ко мне в квартиру по ихней наколке, почистил, им бы меньше досталось.
— Есть чего?
— Эх, Петрович, я про сапоги, а ты про пироги…Как же мне могло залететь в голову, что они оставят меня в покое? Так и буду переходить из рук в руки, от одного поумней, к другому — попроще, а цель одна —дотянуть, размазать, не выпускать из виду, сорвусь, не сегодня, завтра, не выдержу, через месяц, через шесть — зачем им торопиться?! У каждого своя крыса, думаю, ее не может не быть. А собственная душевная каша — не к р ы с а ? Проколюсь, сам себя в ы к у п л ю ! Потому они не спешат, кончится срок — продлят, дождутся чего хотят: затрепыхался — готов!
Простота, думаю, заглянул бы ко мне в квартиру, успокоился… Неужто они придумали? Поняли, расстрелом едва ли напугают, соображу, что липа, не то время, грубовато, кабы сперва размазали, всему бы поверил, на все согласен… Да и как не согласиться — м и л л и о н ы не верили, когда им предлагали матушку 58-ую! Разум не воспринимал, логика не вмещала — за что? Липа, шантаж! Но ведь… убедили. Как не убедиться, когда правда — вне разума, помимо логики и здравого смысла. Тогда нельзя было не поверить, а сегодня — сначала размазать, 64-ая — не 58-ая, другой опыт. П о к а не вышло со мной, да и не очень старались, нечем хвастаться; вяло, незаинтересованно, как на колхозном поле. Вот они и придумали: попробуем к о н ф и с к а ц и ю … Прокололись. И думать об этом не стоит. Нелепость. Пожалуй, с Герой следует поближе, думаю, чтоб перебить себя, выскочить из закручивающего меня колеса.
Гера… И робость его, и беззащитность… Кто посмирней, тот и виноват. Волки всегда выигрывают. В их волчьей игре. Слабы# человек, простоватый, но ведь и трезвость в нем, а надо ж, как запугали мужика, а может, сам полез, куда кроликам не положено? Кого у нас больше — таких кроликов, или тех, кто хоть кого схарчит, только попади на зуб? Жалко, нет статистики, кроликов, пожалуй, больше. Но разве Богу нужна статистика? Каждая душа стоит целого мира, кролик ли он, волчище…
— Ты не печалься, Гера.— говорю, — тут не конец, даже не середина, самое начало. Нам все на пользу — и тюрьма, и Валентин-Красавчик.
— Научили, верно. — А так бы присох в магазине, ни себя не знал, ни того, чем мир мазан.
— Думаешь, выйдем?
— А как же. Для того и учат.
— Я давно собирался уехать, — говорит Гера. — У меня бабка в деревне. Бабка-не бабка, тетка. Под Переславль-Залесским. На земле жить — вот чего хотел. На себя заработаю, а другого не надо.
— Верно! Если чужого не надо, своего Он тебе всегда даст.
— Кто… даст?
— Господь Бог. У Него всего много. И деревни, и огороды. И куры-животина. И бабку-тетку найдет. Чужого не захочешь, а чего для души надо — все даст.
— Так считаешь?
— Я в это верую. Знаю — так и будет. Попросишь — получишь. Что тебе на самом деле нужно. Для тебя, для души.
— Я, Вадим, видел, как ты… дернулся, когда я рассказывал про деньги… В крематории. Думаешь, не знаю, что человек не… говядина? Разве в той глине — душа?
— Тебя для того и выдернули оттуда, чтоб понял.
— Тяжелая наука, — говорит Гера.
— А как ты думал? Срок большой-малый — только срок, а у тебя впереди…
— Расскажи, Вадим! Мне надо знать, не ошибиться!..
Какие простые слова, думаю, а до поры — мимо! Но стоит размять человека, л ю б о г о человека, отнять у него лишнее, ненужное, только мешающее, путающее ноги-руки, сознание, душу, сердце — и он уже готов понять слова, от которых еще вчера отмахивался. Готов впустить в себя, им открыться… Что же они с нами сделали, чего нас лишили!.. Опять они, будто не мы сами…
— У меня к тебе дело, Вадим. Погляди свежим глазом, как вроде, ничего не знал. Да ты и на самом деле не знаешь? Первые месяцы я тут… Мертвый — понимаешь? Мне было все равно. А сейчас думаю, даже если не докажу, если замотают, убьют — совесть будет чистая. Перед собой. Все, что мог, сделал. Ты понимаешь в чем они меня?..
Побрился, глаза блестят, лихорадит его, а мужик здоровенный. Листов двадцать, с двух сторон исписал. Почерк крупный, не слишком грамотен…
— Ты прямо Илья Муромец,— говорю, — тот тоже лежал-лежал, а потом слез с печи, взял…
— Почитай, скажешь. Эта гидра пострашней, чем у Ильи Муромца. Там двенадцать голов, а здесь сколько? И отрастают… Они меня так замотали, я уже не дергался. Понял, не вылезу. А когда услышал — на суде, что они говорят, поглядел на отца… Когда стал говорить… Я не думал, что смогу г о в о р и т ь ! А видишь, услыхали, отправили доследовать. После суда я три месяца думал, лежу наверху и каждую минуту разматываю — весь тот день, каждый шаг… Прочти, не хочу, чтоб заранее, как бы ничего не слыхал…
— Ты мне скажи, Саня… Мы вдвоем. Ты… убивал мать?
Желтое лицо пошло красными пятнами, а глаза… Тень прошла, как облачко.
— Вон ты как меня… Не убивал. Я бы не мог. Прочти.
Жуткая повесть о… Мите Карамазове из Наро-Фоминска. Но в Скотопригоньевске Митя сам все запутал и всех запутал, каждый факт — палка о двух концах. А через сто лет кому нужен второй конец у палки — один есть и за глаза хватит, зачем искать, все ясно! И Фетюковича нету, извели Фетюковичей за семьдесят последних лет. И присяжных нет, кивалы заместо присяжных, они все скушают. И телефон в кабинете у судьи. Начальству в Наро-Фоминске видней кто преступник, а кто нет. И был бы Фетюкович — неужто станут слушать? Тоже невидаль — Фетюкович!.. Но зачем им Саня, с ним что за счеты?
Пожалуй, не повесть, роман о времени. И начало ему чуть не сорок лет назад, когда отец героя вернулся с войны, родился Саня… Намыкалась Аграфена Тихоновна в прифронтовом, послевоенном Наро-Фоминске, отцвела, высохла, скучно с ней бравому офицеру; небольшой город Наро-Фоминск, а нашлась помоложе, веселей, богаче. Въехал отец героя в просторный дом, стоит на краю города, на развилке: большая усадьба, сад-огород, в самый раз директору школы, а что с моралью, как говорит мой сокамерник, не все ладно, кого это когда останавливало?..
Зачем мне, думаю, тащить ниточку издалека? А Сане зачем? Тем более, какое дело суду до его корней-связей, разве там завязано, оттуда нож? Вот и кивала о том же…
Подняла Аграфена Тихоновна мальчонку, здоровенький, смышленный, кончил школу, поехал в Москву, художник. И нет ей дела до бывшего мужа с его садом-огородом, с войны дождалась, а тут не переждешь.И жизнь тяжелая: не дом — избенка, как не в городе, огородик — лук-огурцы, картошки своей на зиму не хватает, а паренек, даром что смышленый, трудный. А разве бывает легким, если художник? Высокое искусство, честолюбие, водка — а денег нет. То приезжал по субботам-воскресеньям, топориком помашет, молотком постучит, поправит, подтянет, а тут совсем вернулся, не светит ему Москва, а Москве никто не нужен. Поселился в старой баньке на огороде, ни за топор, ни за молоток не взялся; темновато, а ему света хватает. Замажет холст, перевернет на другую сторону. Снова перевернет — и на том же самом холсте. Пристроился в клубе: намалюет рекламу, неделю пьет, а пропьется, за холст, за краски… Обычная история, классика. И чем дальше, тем реже за краски, чаще — за бутылку. Жениться надо парню, а кто пойдет за пьяницу, за нищего. Пропащий мужик.