Тюрьма - Светов Феликс
После завтрака Петра Петровича потянули на вызов.Я лежал и смотрел, как он собирается. Он надел чистую рубашку, пиджачок, положил в карман сигареты —пачку! а у нас, кроме табаку… Поднял подушку… Поворачивается ко мне. Я даже заморгал. Он уставился на меня: глаза лодочками вприщур, острые, жалят… Отвернулся, со злостью швырнул подушку, завернул матрас, сел на шконке и в упор глянул на меня.
— Ты вот что, парень... — начал он.
Открылась дверь.
— Вахромеев! Долго ждать?
Петр Петрович сплюнул на пол — никогда с ним такого не было! — и вышел из камеры.
— Что это с ним? — подумал я вслух.
Сверху спустился Саня, ходит по камере, руки за спиной. Потом пролез ко мне, сел напротив на шконке Петра Петровича. Он менялся день ото дня: живой, явно неглупый, с юмором. И глаза открылись. Нашел точку, становится на ноги.
— Такое дело, мужики, — громко говорит, ко всем обращается. — Или мы рискнем, себе докажем, люди мы, а не камерная шваль, или уже сейчас заявим: останемся кроликами, сожрут — заслужили. А сидеть нам всем, отсюда не уходят. Кому больше, кому меньше, а всем долго.
— Мне лучше всех… — сказал Саня, — легче. Меня они отсюда едва ли выкинут, остерегутся, в другой хате пришьют с такой обвиниловкой, не зря создали условия…
— А Нефедыч, — спросил я, — его пожалели?
— Ну и пес с ними, — отмахнулся Саня, — стало быть, и мне, как всем. Короче: где твоя тетрадка, Вадим?
— Какая… тетрадка?
— В которой пишут. В которой ты позавчера…
— А тебе на что?
— Испугался! Дорожишь тетрадкой?
Вот и приехали, думаю, а я все ждал, на чем меня…
— Что у тебя за заходы, Саня?
— Покажи тетрадь, Вадим… Да не бойся, не возьму!
— Как ты возьмешь, если я ее тебе не дам?
— Тьфу! — говорит Саня.
— Мы с тобой время теряем, а не знаем, много его осталось или нет?
Я вытащил из-под шконки рюкзак, развязал. Третьго дня, верно, я писал в тетрадке, потом сунул в мешок..Сверху не было. Я пошарил поглубже, прощупать не смог и вывалил содержимое на одеяло.
— Не ищи,— сказал Саня, — вот она.
Он вытащил тетрадь из-за пазухи:
— Твоя?
Я ничего не мог понять.
— Значит так, Вадим, — сказал Саня.
— Я за эти месяцы належался, считай, на весь будущий срок выспался. Просыпаюсь рано, все об одном. Сверху хорошо видно, пристрелялся. Сегодня гляжу, наш пахан не спит, глаза без очков, дай, думаю, схвачу на карандаш, очень меня его личность заинтересовала. Открылся. Рисую, поднял голову, а его нет. Приподнялся, а он в твоем мешке шурует. Вытащил тетрадь — и под подушку.
— Сегодня утром? — спрашиваю.
— Я сразу сообразил — вызова ждет. Терять время нельзя. Он пошел мыться, я тихонько слез и… Успел.
— Спасибо, Саня. Шустро.
— Я открыл тетрадь, не обижайся. Не знаю, дорога она тебе или нет, и сколько ты в ней себе намотал. Но тебе не надо, чтоб знали, что ты… Короче, учти, он так не оставит, шмон нам обеспечен… Давай по делу, Вадим. Зачем тебе рисковать?
— Верно, — говорит Гера, — пусть дураками будут.
— Они бумаг не трогают, — подал голос Мурат.
— Заткнись, интерьер! — сказал Саня.
— Твои не тронут, хоть по стенкам развесь. Рукописи не горят, Вадим, голова нужна и руки. Не пропадет. Главное, чтоб им не досталось…
Жалкая моя «пьеска» догорала в бачке, когда дверь открылась и новый пассажир шагнул через порог… Нет, я его не сразу увидел… То есть, увидел, но… Не о том я думал, успел додумать: горит моя «пьеска», уходит дымком… Рукописи не горят, быстро думал я, они сгорают, когда Бог того хочет, допускает, а когда нет… Значит, дело не в с л у ч а е , не в Петре Петровиче, не в Сане, не в том, что один для кума, а другой для… В том, з а ч е м я ее написал. Оправдать свое существование здесь, профессиональный навык, вычленить изо всейэ той мерзкой каши нечто, что даст возможность понять… Я беру кусок глины, мну ее, разминаю — и вот она, камера. Мои сокамерники… Они или я? Та же глина, думаю я, разве м е н я не мнут, не разминают, не… Оправдать свое существование здесь? Зачем?.. Тщеславие, самолюбие, корысть… Бездарно написал — вот оно самолюбие. Современно, талантливо… гениально! Вот оно, тщеславие. Сенсация, такого ни у кого еще не было, чернуха — тираж! Вот и корысть. Но разве — талантливо, сенсация, тираж стоят хотя бы что-то рядом с тем, что я сподобился здесь увидеть, что мне показали? Что же я увидел?..— быстро думаю я.
Я мну кусок глины, завораживаю себя, моего читателя… Чем? М о е й правдой? А что в ней? Но я попытался «сгустить», найти в этой мерзости… Хорошо, пусть правда. М о я правда. Разве я смог, набросав мою жалкую «пьеску», увидеть в них, в к а ж д о м из них, в мерзости, которую я зафиксировал… Ладно, я — не смог, это моя проблема… Нет, не просто моя! Бог, сотворивший небо и землю, не в рукотворенных храмах живет, сказал в Ареопаге апостол. Он не требует служения рук человеческих, как бы имеющий в чем-либо нужду. Он Сам дал всему жизнь и дыхание и все — «мы Его и род». Одно дело, искать Бога — а только для того мы существуем, где бы ни были, другое, думать, что Его можно найти в глине, камне, золоте, тираже, получившем образ от вымысла. В каждом из них живет Бог, быстро думаю я, не важно, знают они о том, забыли о Нем или не хотят о том думать, а я попытался… Потому здесь нет случая, думаю я и вдыхаю дымок, струящийся из бачка, всего лишь еще один урок мне, благодарю Тебя, Господи…
Итак, жалкая моя «пьеска» догорала в бачке, когда дверь открылась и новый пассажир шагнул через порог.Такого я еще не видел: двухметрового роста, широченный, в заграничном, не по сезону, пальто, клетчатых брюках, с мешком и сумкой из «Березки». Матрас у него был под мышкой.
— Будем знакомы,— сказал он, как и следовало ожидать, с заграничным акцентом, — имя для вас трудное — Арий я, зовите Аликом… Просторно живете. Я, пожалуй, с краю. Рост не позволяет в середку…
Он раскатал матрас на свободной шконке у стены, рядом с местом Петра Петровича.
— Откуда такой… явился? — спросил я.
— С особняка, — охотно ответил он.
Все четверо мы уставились на него с почтением. «Полосатых», с особняка я еще не видел.
— Как же это тебя… к нам?
Он устроил себе место, сел ко мне, вытащил сигареты.
— Налетайте. Но учтите, пачка последняя. Табачком угощу.
— Табачок у нас есть, — говорю, — но почему тебя сюда?
— Сегодня утром раскурочили всю нашу хату. Мы внизу, под вами.
— Двести восемнадцатая? — спросил Гера.
— Она. Появился у нас… Нет, давно, я месяц назад пришел с Бутырки, он уже был. Композитор… Нот не знает.
— Коля? — вырвалось у меня.
— Точно. Знаешь его?
— Был у нас. Я с ним начинал полгода назад.
— Композитор, как я балерина. Оперу сочиняет. Ребята знали, что он стучит, побили разок-другой, а он не обижался. Отряхнется и за свое.
— Может, не он, — усомнился я, — вроде, не такой…
— Может, не он. Шуму от него много, коней гонял, внизу, на третьем этаже барышни-венерички. В доминошный покер любитель… Душа общества, а все мимо.
— Он, он! — сказал я. — Точно, Коля! Шмаков?
— Шмаков. Проигрался два дня назад, его прижали. Ушел, вроде бы, на больничку, а утром всю хату — кого куда. Меня к вам.
— У тебя какая ходка? — спросил Гера.
— Я, братишка, сижу с сорок шестого года. За все время лет пять, а может, шесть погулял, а так бессменно…
— Сорок лет! — ахнул Мурат.
— А с Бутырки тебя почему? — спрашиваю.
— Давайте, ребята, по табачку, а сигареты прижмем для вызовов. У меня сигареты будут, а пока прижмем, верно?..
Красивый мужик. Очень красивый. Светлые прямые волосы, квадратный подбородок, глаза широко расставлены, стальные, движения неторопливые… И такая уверенная, спокойная сила. Доброжелательный.
— Такая, ребята, история в Бутырках…
Брякнула кормушка. Обед.
— Вот что, мужики, — сказал я.