Уильям Бойд - Нутро любого человека
В этот период ЛМС много занимался и журналистикой, что было, возможно, результатом его сравнительно трезвой жизни. Английские газеты и журналы часто обращались к нему с просьбами написать о совершающих европейские турне выставках американских картин. Он приобрел репутацию поборника этой живописи, — репутацию, которая скорее сердила его, говорившего, что в душе он всегда остается на стороне классического модернизма и эксцентрических представителей европейской традиции. Тем не менее, он опубликовал — и среди прочего в цветных приложениях к „Обсерверу“, „Инкаунтеру“ и „Санди таймс“ — значительные статьи, посвященные Ларри Риверс, Адольфу Готтлибу, Талботу Странду и Элен Франкенталер. Уоллас Дуглас добился для него ежемесячной колонки в „Нью рэмблере“. Дневник возобновляется весной 1963-го.]
1963
Пятница, 19 апреля
Начинает выходить „револьвер“. Все говорят, что основала его Энн Гинзберг. Удо [Фейербах] опять это сделал, — хотя мне представляется странным, что журнал, посвященный авангардному искусству, получил название, взятое из знаменитой похвальбы Геринга[187]. Хотя, если подумать, может быть, оно и остроумно. На прием исправно сошлась вся старая братия — по-моему, выглядим мы все заезженными и постаревшими. Фрэнк с припухлым, красным лицом (я пообещал Энн, что не буду с ним спорить), Джанет и Колоковски (чем он занимается, этот мужик?). И еще отчетливее осознаешь список потерь: Поллок, Тейт, Клайн. Напряженная жизнь, которую все мы ведем в Нью-Йорке, чревата тяжелыми утратами. Поскольку я обещал не спорить с Фрэнком, то поспорил взамен с Германом — о предположительной красоте миссис ДжФК. Я сказал, что никакое усилие воображения не позволяет описать ее как красавицу: милая женщина — да; тонкая женщина — разумеется; женщина хорошо одетая — вне всяких сомнений, однако красивая — абсолютное нет. Герман, которому случилось побыть с ней в одних стенах, сказал, что находиться с ней рядом это все равно, что попасть в силовое поле, — она лишает тебя мужества, ошеломляет. Ты просто исступленный поклонник, вот и все, сказал я. Это ее положение внушает тебе благоговейный трепет — Первая леди и все такое, — ты не выносишь суждений, но переполняешься чувствами. Потом я еще поспорил с Диди Блэйн об Уорхоле — которого она считает Антихристом. По крайней мере, Уорхол умеет рисовать, сказал я: умеет, но не хочет — это совсем другая стратегия. Нас прервала Наоми — ей кажется, что я слишком провоцирую людей.
Энн загнала меня в угол и потребовала пообещать, что я для них что-нибудь напишу. Я сказал, что слишком стар для такого „хипового“ журнала, как „револьвер“, а она ответила: „Ладно, даю слово, возраст ваш мы под статьей указывать не будем“. Нравится мне Энн — курит одну сигарету за другой, тонкая, как тростинка, а голос глубже моего, — и надо признать, что свои нефтехимические миллионы она тратит на благие дела. Она попросила меня быть ее кавалером на приеме во французском посольстве. Как тут откажешь?
Среда, 8 мая
Забегает страшно взволнованный Лайонел: „Мертвые души“ попали в какой-то чарт под номером 68. Бородка его гуще не стала, зато волосы спускаются ниже воротника. Говорит, что теперь у него имеется подружка, настоящая американская девушка по имени Монди.
После его ухода втискиваюсь в смокинг (я определенно прибавляю в весе), и бреду в жилище Энн на Пятой, откуда мы лимузином проезжаем несколько сот ярдов, отделяющих нас от soirée[188]. Посол приветствует Энн, как старого друга. Я смешиваюсь с другими восьмьюдесятью достопочтенными господами — все в средних годах, — потягивающими шампанское под ослепительным светом шести люстр. Очень по-французски, думаю я, — такое количество света — совсем как в их пивных барах: безжалостный накал. Перебрасываюсь несколькими словами с потеющим атташе, который кажется мне ненужно нервничающим, он то и дело поглядывает на дверь. „Ah, les voilà“[189], — уважительным тоном произносит он. Я оборачиваюсь и вижу входящих герцога и герцогиню Виндзорских.
Что я чувствую? Вот уж почти двадцать лет я не был от них так близко. Герцог выглядит старым, высохшим, очень хрупким — ему, должно быть, уже за семьдесят.[190] Герцогиня похожа на раскрашенную статуэтку, лицо вырезано из мела, рот — обозленный надрез, покрытый багровой губной помадой. Ни тот, ни другая не кажутся особенно любезными или довольными тем, что попали сюда, полагаю, они просто не смогли отвертеться от официального приглашения, исходящего от Франции, — поскольку эта страна позволяет им платить подоходный налог (срам да и только, по-моему).
Я кружу по залу, стараясь найти место поудобнее, чтобы понаблюдать за ними. Герцог курит, потом просит виски с содовой. Ноги Герцогини кажутся какими-то окоченелыми. Она расхаживает по залу, здороваясь с людьми (похоже, многих здесь знает), Герцог с несчастным видом тащится за ней по пятам, попыхивая сигаретой, кивая и улыбаясь всякому, на кого падает его взгляд. Однако глаза у него скорбные, слезящиеся, а улыбка совершенно автоматическая. Когда они подходят совсем близко ко мне, я замираю на месте.
Первой замечает меня Герцогиня, и ее похожий на рану рот застывает, не успев довершить улыбку. Я ничего не предпринимаю. Вся запасенная ею с 1943-го враждебность словно искрит по залу, мощная, как и прежде. Она поворачивается к Герцогу, что-то шепчет ему. Когда он видит меня, на лице его сначала изображается чувство, которое можно назвать только страхом, потом оно сменяется гримасой гнева и обиды. Оба поворачиваются ко мне спиной и что-то говорят послу.
Несколько мгновений спустя, атташе, с которым я разговаривал незадолго до этого, подходит и просит меня покинуть прием. Я спрашиваю, почему, Господи-боже. На этом настаивает „Son Altesse[191]“, говорит атташе, иначе он и Герцогиня уйдут. Сообщите, пожалуйста миссис Гинзберг, что я буду ждать ее снаружи, говорю я.
Я провожу полчаса, прогуливаясь взад-вперед по Пятой авеню, покуривая. И прохожу мимо дверей посольства, как раз когда из них появляются Герцог с Герцогиней. Тут же болтается стайка фотографов и несколько людей, аплодирующих, пока эта чета усаживается в машину. Некоторые из женщин даже приседают в реверансе.
Не в силах противиться искушению я кричу: „КТО УБИЛ СЭРА ГАРРИ ОУКСА?“. Выражение ужаса, паники и потрясения, появляющееся на их лицах, служит мне полноценным возмещением всего, что они со мной сделали, на все времена. Пусть теперь сделают что-нибудь похуже. Они торопливо забираются в лимузин и уезжают. А я едва не ввязываюсь в драку с дородным роялистом, который обзывает меня мерзавцем и позором Америки. Прочие зеваки от души соглашаются с ним. Мои слова о том, что я англичанин, до крайности их озадачивают. „Изменник“, — без особой уверенности объявляет один из них, когда все начинают разбредаться. „Этот человек вступил в сговор, имевший целью помешать осуществлению правосудия“, — произношу я в их равнодушные спины.
Энн Гинзберг мои объяснения случившегося чрезвычайно позабавили. Какую занятную, старосветскую жизнь вы ведете, Логан, говорит она.
Четверг, 11 июля
Ла Фачина. Прекрасный итальянский день. Нас здесь только трое — впрочем, Чезаре мы в этом году видим не часто. Он очень стар и очень тверд в привычках, весь день пишет у себя в комнате мемуары, присоединяясь к нам только за выпивкой и за обедом. Дом — просторный, полный воздуха, уюта, с толково устроенными соляриями на крыше — стоит посреди собственных оливковых и цитрусовых рощ на краю неглубокой долины, фасадом на запад, спиной к Сиене. У меня комната в отдельном маленьком флигеле для гостей; чтобы позавтракать, я перехожу двор — и всегда оказываюсь первым. Глория спускается, лишь услышав, как Энцо, слуга и помощник Чезаре, обслуживает меня. На ней джинсы, волосы собраны сзади и перевязаны шарфиком, мужская рубашка, узлом завязанная на животе. Она пополнела, однако лишние фунты носит с обычной ее беззаботной повадкой. „Я уже несколько часов, как встала, милый“, — говорит она, и я притворяюсь, будто ей верю. Она курит сигарету и наблюдает, как я ем, — всегда яйца-пашот на тостах, ближе этого Энцо к английскому завтраку не подбирается.
Сегодня отправились ко времени ленча в Сиену, сидели в кафе на Кампо, попивая „Фраскати“. Довольно забавно: туристы совсем не мозолят мне глаза — площадь достаточно огромна, чтобы они не разрушали ее красоту. Я побродил немного, зашел, пока Глория забирала из ремонта граммофон, в кафедральный собор. Потом мы съели по тарелке спагетти с салатом и возвратились в Ла Фачина. Глория повела собак — их у нее четыре — на прогулку, а я лежал в гамаке, читая. Très détendu[192].