Дёрдь Конрад - Соучастник
Мне хочется услышать, как простучат вверх по ступенькам твои проворные каблучки. Я лелею в душе момент, когда ты ошеломленно отпрянешь в балконной двери, увидев меня. Я вижу твое лицо; погоди, не говори ничего, пусть картина застынет. Я оттянул бы как можно дальше прощупывающие, дуэльные фразы: кто был прав? Не было преступления, нет наказания, нет и прощения за содеянное. Я молчал, это верно, молчал не только в полиции, но и дома, целых две недели; я сам приговорил себя к молчанию. Королевские чертоги лжи вокруг меня и во мне; кто говорит, тот лжет. Я почти всегда думал, что я прав, — когда лгал. Ты вызвала психиатра: «Молчит»; он болтал, я молчал и при нем. Пришел знакомый политик: «Молчит»; он болтал, а я опять молчал. Молчал не против тебя, не против них; разве что против себя самого. Ты плакала, ты бранила меня; я смотрел на тебя и молчал. Ходил по квартире, сидел на балконе, телефонную трубку не брал, на вопросы не отвечал даже знаками. Когда ты давала мне есть, я ел, просить же ни разу не попросил ничего; когда ты, ради эксперимента, перестала меня кормить, я три дня голодал. Ты не предлагала мне сигарет, и я отвык курить. Считаю немаловажным упомянуть, что привычку мыться я сохранил, не зарос грязью, остался вполне пригодным для домашнего содержания. Ручки, карандаша я не касался, не касался и тебя в постели; ты требовала, ты трогала меня там и сям, я отстранялся. Ты приглашала гостей, надеясь, что, может, они заставят меня разговориться; они, посмотрев на меня, замолкали; но стоило мне выйти, беседа вновь оживлялась: сначала они говорили обо мне, потом о чем-нибудь еще. Они уходят, ты рыдаешь, бьешь меня по щекам, я жмурюсь. В институт свой я не пошел; не пошел и в психиатрическую клинику, когда меня пригласили, и в полицию, когда прислали повестку. Они приехали сами, я не пошевелился, им пришлось тащить меня. «Проснитесь же!» — кричал мне в лицо подполковник; я был менее сонным, чем он. «Пускай остается, парень свихнулся, это не по нашей части», — сказал он наконец. «Каталептическая шизофрения», — добавил один молодой оперативник, который в университете, видимо, сумел сдать экзамен по судебной психиатрии. Они толпой удалились; ты устало сидела в комнате: «Ты и со мной обращаешься, как с ними?» Сидя против друг друга, мы смотрели мимо друг друга, в стену. Если я заговорю с тобой, придется говорить и с друзьями, если с ними, то и с коллегами, если с коллегами, то и с властью. Они будут спрашивать, я буду лгать; можно, конечно, ответить и в том смысле, что, мол, не буду отвечать. Но не проще ли вообще не говорить ничего? Месяц молчания там и еще три недели дома: я отвык от своего голоса и о разговоре скучал столь же мало, как вегетарианец — о мясе. Ощущения мои стали тоньше, односторонняя тишина давала покой, как прохладная летняя ночь.
Однажды утром ты ушла — и вечером не вернулась домой, ночевала где-то в другом месте: возможно, у этого молодого блондина, который наверняка разговаривал с тобой с большим удовольствием; этим и должно было кончиться. Всю ночь я просидел на балконе, сидел и на другой день — но ты так и не появилась. Примерно в полдень к дому подъехали две машины скорой помощи; я пошел в кухню за ножом. В дверь позвонили, я и не подумал открывать, даже задвинул засов; в замке скрежетал чей-то ключ. Их? Или твой? Потом засов вылетел, они уже были передо мной, а я стоял у стены с ножом. Они велели бросить нож на пол, я не бросил; велели отдать им, я не отдал. Врач подошел ближе, я медленно выдвинул нож вперед, врач отступил. По телефону вызвали полицию, комната полна белых халатов, серых мундиров. На меня направили пистолет; тут в квартиру вошла ты. «Вы выстрелить ему в-в-в руку? — заикался молодой лейтенант. — Имеем п-п-п-раво, са-са-самооборона». И посмотрел на меня. Я, если бы и хотел, уже не смог бы выпустить нож из рук.
«Дай сюда», — сказала ты и, подойдя, взяла меня за руку. Я уронил нож на пол, лейтенант быстро наступил на него; я ударил сначала лейтенанта, потом врача. На меня навалились, надели наручники, в устранении беспорядка играла какую-то роль и резиновая дубинка. Ты окликнула меня с балкона, я не оглянулся. В машине, со скованными руками, я смотрел в окно; мы выехали из Будапешта; шоссе, деревни; приятно было вновь увидеть родной город. У моих друзей длинные руки, меня поместили в одну из самых спокойных клиник страны, где директор — бывший мой однокашник. Из-за того, что я оказал сопротивление представителям власти, меня отправили на принудительное лечение. Директор в светской манере целый час рассказывал мне о своей клинике, потом предложил: гуляй в парке, читай, копайся в саду. Я неподвижно сидел на скамье. В течение недели меня ежедневно подвергали электрошоку; когда перестали, я ощутил охоту двигаться. Подолгу плавал в пруду, на лодочке с веслами возил кирпичи на островок, где строили театр на открытом воздухе.
2Гроза в конце лета; ты скребешься ко мне в дверь, в толстых чулках приносишь свою скамеечку; когда ты сидишь рядом, моя настольная лампа освещает и твою книгу. Град стучит по балкону, ты радуешься, что мы дома, а не на улице, и подворачиваешь у себя на запястьях рукава моего пуловера. Уходишь на кухню за чаем; кекс ты испекла точь-в-точь, как когда-то пекла твоя бабушка, твои кулинарные традиции уходят куда-то в глубины истории, в теплые ниши первобытных пещер. Если бы в дверь сейчас позвонили друзья, ты бы вмиг соорудила из ничего полный стол; но оно и лучше, что никто не приходит; в изразцовой печке уютно трещат дубовые дрова. Сидя по-турецки на застеленной ковром кушетке, ты, выпрямив спину, вдыхаешь глубоко-глубоко, до самых почек; двумя руками держишь глиняную кружку с чаем, ногти у тебя чуть-чуть грязноваты. Ну хорошо, я снимаю наручные часы и очки, ты по-детски смеешься, твой голос похож на птичий. Мы спокойно созерцаем друг друга; зеленые твои глаза под черными космами расширяются, путь свободен, наш сцепившийся дух может лететь куда вздумается. Ты мечтательно задумалась над своими гадальными картами, вокруг тебя в ржавых сумерках вихрем носятся тайные смыслы, ты купаешься в живой речи, как в пене, о большинстве вещей ты знаешь больше, чем я, разум твой ждет, веселый, упрямый и неприступный. Ты хитроумно отстаиваешь свои утопии; если к полуночи у тебя кончаются аргументы, к утру в твоих снах набираются новые. Я развлекаю тебя всякими забавными историями; «Ты — самый великий врун на свете», — с уважением смотришь ты на меня. Твой смех — подсвеченный прожекторами фонтан, да еще с бумажным змеем над ним. У тебя даже зад — часть души; когда ты выходишь из комнаты, мне тревожно, когда лежишь рядом со мной, я в своей тарелке, я дома.
В 1954-м, когда я вышел из тюрьмы и мы с тобой стали жить вместе, у нас была только узенькая кровать, но ты не хотела и слышать, чтобы мы спали отдельно. Чтобы тебе не мешать, я спал на спине, вытянув ноги, не двигаясь. Так что тебя будило лишь, когда я скрипел зубами: мне часто снилось, что меня бьют. Ты склонялась надо мной, пальцы твои — на моих губах; из ужаса — сразу в объятия. Легким движением ты изгибаешься, приподнимаешься, почти вставая на мостик, красивые бедра напряжены, все твое тело — послание, все внимание наше сосредоточено друг на друге. В лоне твоем — кристаллы плоти, зерна мерцающего сияния, каждое наше нервное окончание по отдельности общается друг с другом, вокруг влагалища твоего — по меньшей мере мироздание, а я — на своем месте, в центре его. И вот ты уже снова спишь, мирно, как ясельное дитя; даже похрапывание твое изысканно. Двадцать лет — одни и те же завитки на лобке, одна и та же углубляющаяся складка под твоей грудью. Каждый твой ноготок я помню отдельно, у меня даже улыбка твоя вызывает желание; во сне я кладу лицо свое на пол у твоих ног. Я ревнив; это ведь я нашел тебя, выловил из миллионов других, мы с тобой — избранный народ друг для друга, никто не смеет вклиниться телом своим между нами. Ты что-то читаешь, лежа на животе, без лифчика, внимание мое раздваивается между моей книгой и твоим задом, обращенным к небесам. Ты носишься голышом по комнате, как обезьяна, и громко хохочешь. Я жду, когда ты выйдешь из ванной, грею тебе постель, делаю всякие мелкие пакости, которыми тебе полагается возмущаться.
Ты приносишь какой-то чудодейственный чай из трав, вкус у него отвратительный, но я должен выпить его, чтобы, кроме тебя, никого и никогда не хотеть. Перестраховки ради ты суешь мне под подушку картофельные глазки, какой-то камень-амулет. Я занял по диагонали всю площадь кровати, тебе приходится лечь на меня сверху. Потом ты расстилаешь вокруг себя тишину и ждешь: в самом ли деле слово, которое ты собираешься произнести, заслуживает того, чтобы быть произнесенным. Прижавшись к тебе, я смотрю в окно, на растущий месяц, он добавляет мне сил. Я нюхаю твой затылок, ты сосешь уголок подушки, вокруг тебя — покой и надежность. Хорошо просыпаться рядом с той, возле которой я хочу ложиться и спустя десять лет. С закрытыми глазами ты шлепаешь за мной в ванную комнату и, еще ничего не соображая со сна, садишься в ванну рядом со мной поболтать.