Донна Тартт - Щегол
(– Но знаешь, что? – спросил он, выпуская дым из уголка рта. – Ей, похоже, не очень понравилось.
– А тебе?
– Блин, да! Хотя вот что, я понимал, что делаю все не так. В машине тесно было.)
Каждый день мы вместе возвращались домой на автобусе. На окраине “Десатойи”, возле недостроенного общественного центра с наглухо запертыми дверьми и умершими, побуревшими пальмами в кадках, была заброшенная детская площадка, где мы потихоньку опустошали автоматы с газировкой и подтаявшими шоколадками и подолгу сидели на качелях, куря и болтая. У Бориса частые приступы хандры и дурного настроения перемежались с периодами нездоровой веселости; он был то мрачным, то шальным, мог рассмешить меня так, что у меня бока болели от хохота, и всегда нам столько всего надо было рассказать друг другу, что частенько мы совсем забывали о времени и забалтывались на улице до самой темноты. На Украине он видел, как застрелили депутата, который шел к своей машине, – стрелка он не видел, просто оказался свидетелем того, как широкоплечий мужчина в чересчур узком для него пальто рухнул на колени – в снег и темноту. Он рассказывал про крохотную школу с жестяной крышей неподалеку от резервации чиппева в Альберте, куда он ходил, пел мне детские песенки на польском (“В Польше нам на дом обычно задавали выучить или песню, или стихотворение, молитву – что-то в этом роде”) и учил меня русским ругательствам (“Это реальный mat – как на зоне”). Рассказывал еще, как в Индонезии его друг, повар Вами, обратил его в ислам: он перестал есть свинину, постился в Рамадан и пять раз в день молился, повернувшись в сторону Мекки.
– Но больше я не мусульманин, – объяснил он, чиркая по пыли большим пальцем ноги. Мы распластались на карусели, укатавшись до тошноты. – Бросил недавно.
– Почему?
– Потому что я выпиваю.
(Самая скромная фраза года – Борис хлебал пиво, как наши сверстники – пепси, и начинал пить, едва зайдет домой.)
– Ну и что? – спросил я. – Зачем кому-то об этом знать?
Он раздраженно фыркнул:
– Потому что плохо называть себя верующим, если не соблюдаешь принципов веры. Это неуважение к исламу.
– Все равно. “Борис Аравийский”. Звучит.
– Пошел в жопу.
– Нет, серьезно, – со смехом сказал я, приподнявшись на локтях, – ты что, правда во все это верил?
– Вовсе – что?
– Ну, это. В Аллаха и Магомета. “Нет божества кроме Аллаха…”
– Нет, – ответил он, слегка заведясь, – для меня ислам был делом политики.
– Что, типа как у “обувного террориста”?[40]
Он фыркнул от смеха:
– Да нет, блин! Кроме того, ислам не проповедует насилие.
– А что тогда?
Он соскочил с карусели, напрягся:
– Что значит – что тогда? Ты на что намекаешь?
– Полегче! Я просто задал вопрос.
– И какой же?
– Если ты перешел в ислам и все такое, то во что ты тогда веришь? Он плюхнулся обратно и захихикал, будто я дал ему уйти от ответа:
– Во что верю? Ха! Я ни во что не верю!
– Как это? То есть сейчас не веришь?
– Ни сейчас, ни вообще. Ну – в Деву Марию немного. Но в Бога и Аллаха?.. Не особо.
– Так какого хрена ты тогда решил стать мусульманином?
– Потому что, – он развел руками, как часто делал, когда не знал, что сказать, – люди там были такие добрые, так со мной хорошо обращались.
– Ну, уже что-то.
– Нет, ну правда. Они дали мне арабское имя – Бадр-аль-Дин. Бадр значит “луна”, что-то там про луну и верность, но они мне сказали: “Борис, ты Бадр, потому что ты теперь мусульманин и несешь свет повсюду, и куда бы ты ни пошел, ты будешь освещать мир своей религией”. И мне нравилось быть Бадром. И еще, какая мечеть была прекрасная. Разваливалась уже, через крышу звезды светили, под потолком жили птицы. Старый яванец учил нас Корану. И еще они меня кормили, и были добры ко мне, и следили за тем, чтоб я ходил в чистой одежде и сам был чистый. Я, бывало, засыпал прямо на молитвенном коврике. И на утреннем намазе, перед рассветом, птицы просыпались, и слышен был шум крыльев.
Его австрало-украинский акцент звучал, конечно, странно, но на английском он говорил практически не хуже меня, и если учесть то, как недолго он жил в Америке, во многом он вел себя уже как настоящий amerïkanets. Он вечно листал истрепанный карманный словарь (на форзаце было написано его имя – сначала наспех кириллицей, а под ним аккуратными печатными буквами по-английски: BORYS VOLODYMYROVYCH PAVLIKOVSKY), и я то и дело натыкался на старые салфетки из “7-Элевен” и обрывки бумаги, на которых он записывал слова и выражения:
BRIDLE AND DOMESTICATE
CELERITY
TRATTORIA
WISE GUY = КРУТОЙ ПАЦАН PROPINQUITY
DERELICTION OF DUTY.
Если словарь не помогал, он обращался ко мне.
– Что такое Sophomore[41]? – спрашивал он меня, изучая школьную доску объявлений. – Home Ec?[42] Poly Sci?[43] (последнее он произносил как “полицай”).
Он в жизни не слышал названий большинства блюд, которые нам подавали на обед в столовой: фахитас, фалафель, тетразини с индейкой. Он много всего знал о фильмах и музыке – десяти-, а то и двадцатилетней давности, не имел ни малейшего представления о спорте или телепередачах и – за исключением крупных европейских марок, вроде “БМВ” или “мерседеса” – вообще не разбирался в машинах. Он путался в американских деньгах, а иногда – и в американской географии: в какой области расположена Калифорния? А где находится столица Новой Англии?
Зато он был очень самостоятельным. Он бодро собирался в школу по утрам, добирался до нее своим ходом, сам подписывал табели и сам же воровал в магазинах себе еду и школьные принадлежности. Где-то раз в неделю мы с ним делали огромный круг в несколько километров – по удушливой жаре, прячась под зонтиками, будто какие-нибудь индонезийские туземцы, чтобы сесть на раздолбанный местный автобус, на котором, судя по всему, ездили только алкаши, дети и те, кому машина была не по карману. Ходил автобус редко, если мы опаздывали – приходилось долго ждать следующего, зато он останавливался возле торгового центра, где был прохладный, сверкающий супермаркет с недобором персонала, и Борис воровал там для нас стейки, масло, упаковки чая, огурцы (его любимое лакомство), нарезки бекона – однажды, когда я простудился, стащил даже сироп от кашля – просовывая это все через прорези в подкладке своего уродливого серого плаща (мужского плаща с обвисшими плечами, который ему был явно велик и от которого веяло угрюмостью Восточного блока: едой по карточкам и советскими заводами, промышленными комплексами где-нибудь в Одессе или Львове). Пока он шнырял по магазину, я стоял на стреме в конце ряда и трясся так, что думал – от страха грохнусь в обморок, но вскоре уже и я стал набивать карманы яблоками и шоколадками (тоже любимой едой Бориса), а потом с наглым видом идти на кассу, чтобы заплатить за хлеб, молоко и еще какие-нибудь объемные продукты, которые украсть было сложно.