Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2007)
Фундаментальное исследование А. Гачевой “„Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется…” (Достоевский и Тютчев)” сходно с книгой Б. Тарасова не только общим духовным пафосом и родственностью проблематики. Автор рассматривает в сопоставлении весь комплекс художественных, религиозных, философских, историософских, политических взглядов двух великих русских мыслителей и художников в контексте русской передовой (в подлинном значении этого слова!) мысли второй половины ХIХ века: в орбиту исследования вовлекаются и А. Майков, И. Киреевский, И. Аксаков, С. Хомяков, Ю. Самарин, Н. Страхов, в ходе напряженных раздумий над прошлым, настоящим и будущим страны определявшие (только бы нам услышать и понять!) пути развития России на много веков вперед.
Главным в первой половине книги А. Гачевой является изображение человека в творчестве Достоевского и Тютчева — оба они рассматривают человека как “субъекта не столько социального, сколько природного, космического процесса” (“реализм в высшем смысле”, по определению Достоевского). Но именно потому понять — и верно осмыслить — “тему человека” в их творчестве так непросто. Пожалуй, очень верно поступает Гачева, начиная свой анализ с потрясающе изображенных Достоевским и Тютчевым отчаяния и ужаса, испытываемого человеком, хоть сколько-нибудь задумывающимся над бытием и лишенным при этом веры, сталкивающимся со “смертным порядком природы”, ее, по выражению В. Соловьева, “двойной непроницаемостью”: во времени (всякий последующий момент бытия вытесняет или уничтожает предыдущий) и в пространстве (два вещества или два тела тоже необходимо вытесняют друг друга) и ужасом каждодневного приближения смерти и грядущего энтропийного угасания Вселенной. Пожалуй, в их творчестве действительно был показан “предел отчаяния и богооставленности”, “ онтологической лишности человека в мире” (на мой взгляд, эта последняя формулировка не совсем точна). И тут очень важно определить, на каких этапах духовной эволюции это было выражением мироощущения самих писателей — и где и когда становится уже объективированным изображением внутреннего мира персонажа или лирического героя. Ибо в зрелом творчестве и у Достоевского, и у Тютчева указан выход: преображение человека и — через него — преображение природы “от сущего к долженствующему быть”. “Достоевский и Тютчев не перестают обращаться к образу благобытия взыскующим сердцем и не устают строить лествицу преображения”. И для Достоевского, и для Тютчева главной в христианстве была именно его “воскресительная, миропреображающая сторона”, которая в ХIХ веке в наибольшей степени была “приглушена и стушевана и протестантской гуманистической критикой, и христианским утопическим социализмом”. Пожалуй, именно контрастно изображая “два разноприродных бытия” (по выражению Вяч. Иванова) — с Богом и без Бога, — достигают Достоевский в своих романах и Тютчев в философской лирике столь сильного воздействия на читателя. “Если Бога нет, то какой я капитан?” — говорит один из персонажей “Бесов”: в обезбоженном мире любой статус человека становится зыбким, нереальным, бессмысленным; и в то же время бытие Бога придает высочайшую ценность и человеку: в своем предсмертном монологе Степан Трофимович восклицает: “Если есть Бог, то и я бессмертен!” (любовь к Богу и есть залог бессмертия). А убедиться в существовании Божьем и в своем бессмертии, как говорит старец Зосима, можно только опытом деятельной любви. И Гачева внимательно прослеживает “простраивание” этой “лествицы любви” — “от первой опорной ступени — любви к конкретному существу <…> через любовь родственную и семейную до расширения любви, распространения ее на все многоликие связи людей, на народы и государства” (идея обращения государства в Церковь, идея “христианской политики”, занимавшая центральное место в публицистике и Достоевского, и Тютчева).
Особо отметил бы я главу “Пути преображения Эроса”. Любовь-страсть, один из главных предметов изображения писателей и поэтов в течение всей истории культуры, пребывает в плену “смертного порядка природы”. И это не случайно, ибо “половое разделение есть черта переходности человека, его незавершенности, противоречивости, неполноты и в конечном итоге — смертности ”. И окончательное преображение эроса достигается поэтому не на путях аскезы, самооскопления, и не на путях творческой сублимации (тут у Гачевой даже излишнее, на мой взгляд, умаление: “Искусство — лишь иллюзия власти над жизнью, преодоления времени, выхода в вечность”), а через преобразование эротической любви в любовь к человеку как образу Божьему, как иконе своего Первообраза. И Достоевский, и Тютчев прозревают какой-то новый, совершенно особый тип союза между мужчиной и женщиной. “Вертикаль любви к Богу и горизонталь любви к ближнему образуют тот животворящий Крест, благодатью которого держится истинное единство любящих и любимых”. При этом и у Достоевского, и у Тютчева преображение человека подразумевает не только умственное или нравственное, но духовно-телесное изменение всего существа, подлинную метанойю, преодоление своей “онтологической переходности” и сиротства в мире. Чрезвычайно интересно в свете напряженных дискуссий, разворачивающихся ныне в российской и мировой достоевистике вокруг романа о “положительно прекрасном человеке”, сопоставление тютчевского стихотворения “Проблеск” и романа “Идиот”. И там и там, пишет Гачева, речь идет о трагизме минутного прорыва ввысь человека, каков он есть, — разорванного, переходного, подчиненного “всесильным, вечным и мертвым законам природы”, в мире, где не достигнута гармония между духом и плотью, бытие и благобытие “разведены фатально и безнадежно”. “Мышкин в романе отнюдь не замещает Христа, он просто вместе со всеми героями живет в мире, где Христос не воскрес”. Как бы тихо возражая тем, кто склонен видеть в “Братьях Карамазовых” прямое продолжение романа “Идиот”, а в Алеше Карамазове — повторение Мышкина, она подчеркивает: “Если центрообраз „Идиота” — мертвый Христос, то центрообраз „Братьев Карамазовых” — Христос воскресший и воскрешающий, преображающий смертное естество ”.
Я написал — “тихо возражая” и хочу в связи с этим сказать об очень важном качестве книги Гачевой — ее стиле, выгодно отличающем ее от многих других современных филологических трудов. Это стиль спокойного и тихого рассуждения, одухотворенного любовью к миру, к объекту своих раздумий и к читателю, отнюдь не навязывающего ему авторскую точку зрения как единственно возможную и в то же время основанного на непоколебимой уверенности в грядущем торжестве благобытия. Я бы сказал, что это книга “утбешительная” в религиозном смысле этого слова. И в разделе о политических концепциях Достоевского и Тютчева, в анализе их подходов к таким “раскаленным” — и тогда, и тем более ныне — проблемам, как “Польский вопрос”, “Римский вопрос”, “Восточный вопрос”, Гачева не позволяет себе никакого публицистического “надрыва”, при этом подлинная любовь к России “сквозит и тайно светит” в каждой строке, но любовь эта — любовь к России в том ее образе, в каком ее замыслил Бог (немного перефразируя слова В. Соловьева), к России, призванной “послужить” всему миру, неся свет Христовой истины и всечеловеческого братства. Эта любовь — пожалуй, главное, что роднит обе рецензируемые здесь книги (помимо великолепного знания предмета и глубины анализа, не склонного избегать возникающих противоречий и нестыковок, не стремящегося к внешней стройности концепций).
Последняя часть книги Гачевой посвящена исследованию творческих, философских и политических “схождений” двух основных героев ее труда с А. Майковым и И. Аксаковым. Это исследование подтверждает один из основных ее тезисов: “Русская культура тем и уникальна, что она есть многоголосное и соборное целое и там, где умолкает один, его мысль подхватывает и развивает другой, а то, что интуитивно-образно намечается в литературе, религиозно-философская мысль выводит на уровень философской и богословской рефлексии”. Надо сказать, правда, что в этой части меня нередко смущало прямое выведение тех или иных мыслей и суждений Тютчева и Достоевского из прозвучавших ранее высказываний Майкова, Киреевского, братьев Аксаковых. В данном случае скорее следовало бы говорить о типологических совпадениях.
Размеры рецензии не позволяют сказать о многих других чрезвычайно интересных для меня (убежден, что и для многих) разделах книги Гачевой — о Тютчеве как прототипе Версилова из “Подростка”, о “лучащемся метафизическими смыслами” (используя ее собственное выражение) бытовании тютчевских цитат в произведениях Достоевского, о доказательном рассмотрении публицистики и художественного творчества Достоевского в органичном единстве.