Владимир Кормер - Наследство
— Хорошо, — пообещал Мелик.
— Так вы считаете, что я вправе пойти на это?
— Да, — твердо сказал Медик. — Я считаю, что да. Не надо бояться.
— Спасибо, спасибо, — растроганно поблагодарил Петровский. — Ваше мнение для меня особенно ценно, потому что вы как раз видите меня в работе. Я еще окончательно не решил, но теперь, учитывая ваше мнение… Ах, если б вы знали, как мне этого не хочется!.. А как ваши дела? Вы не торопитесь? Я хотел еще о стольком порасспросить вас.
— К сожалению, я должен идти, — с трудом поднялся Мелик. — Я приду как-нибудь специально, чтобы поговорить с вами.
— Разумеется, разумеется, — привскочил и Петровский, дружески теребя его за плечи. — Вы не в церковь?
— Нет, я уже был.
— В нашей? — весь озаряясь, спросил Петровский.
— Нет, на Брюсовском.
— Что так? Дела? — уважительно полюбопытствовал Петровский. — Понимаю.
— Вот-вот, дела, — не стал объяснять Мелик. — Простите, Петр Николаевич, — помедлил он, — не могли бы вы… — он еще помедлил. — Не могли бы вы дать мне небольшую сумму взаймы. Рублей пять.
— Что за вопрос! Что за вопрос! — воскликнул Петровский. — Поиздержались? — посочувствовал он, доставая бумажник.
— Да тут… объявился у меня один старик, Божий человек, — неожиданно для самого себя сказал Мелик. — Пришлось помочь ему немного. Хочет добраться до Козельска[17].
— Странствующий монах?!
— Что-то в этом духе.
— Понятно, понятно, — замирающим от волнения голосом проговорил Петровский. — Конечно, если мы друг другу не будем помогать, то что же с нами станет… Я могу дать и больше.
«Все-таки неплохой он малый», — подумал Мелик, пряча десятку.
* * *Из большой комнаты, телефон был там, Мелик позвонил в несколько мест, в том числе Вирхову и Ольге, но никого не застал. Некоторое время он колебался, не позвонить ли ему еще и Тане, а также Льву Владимировичу, но, подумав, заключил, что этого делать не нужно: толку по телефону все равно не добьешься. Их следовало увидеть и лучше всего было застичь внезапно.
Вылезши из подвала, уже начавшего отсыревать по весне, Мелик вновь ощутил утреннюю свою удивительную легкость. С деньгами в кармане он почувствовал себя свободным и чуть ли не всесильным. Он снова выпил пива в ларьке на Садовом кольце и двинулся к Крымскому мосту, имея в виду добраться что-нибудь к часу дня до Льва Владимировича. Он не торопился, двигался спокойно и уверенно, почему-то не сомневаясь, что обязательно застанет Льва Владимировича дома и деться из ловушки тому все равно некуда.
Был как раз полдень. Солнце припекало уже по-настоящему. Из подворотен поперек тротуаров текли ручьи. Мелику стало жарко. Он распахнул пальто, подставляя грудь набегавшему от Москвы-реки ветерку. С высокого моста на все четыре стороны перед ним лежал в голубой дымке город, бесконечно разросшийся, неровный; отсюда он казался все еще низким, но видно было, как тайная хаотическая сила тянет его вверх. Мелик остановился, оперся на перила и стал вглядываться в детали, в какие-то терявшиеся вдали кусочки улиц, полузнакомые ему дома, вздымавшиеся голые железобетонные каркасы новостроек, пытаясь различить в их чертах отпечаток парадности, искусственности, ретуши, наведенной для иностранцев, и за всем этим увидеть черные дыры нищеты, распада, знаки катастрофы, нависшей над этим городом. Но ничего определенного он заметить не смог, его все время отвлекало что-то еще; город жил сам по себе и, пожалуй, несмотря ни на что, даже нравился ему.
— Столица мира! — громко сказал он, потому что рев транспорта на мосту все равно заглушал все слова. — Ничего не скажешь, хорош Вавилон! Или это и правда Третий Рим, а Четвертому не бывать? Все вздор.
Недовольный собою, он пошел прочь, уже не обращая внимания на город и лишь раздраженно посматривая на несшиеся непрерывным потоком мимо, извергающие зловонный сизый газ машины.
XXIII
В ПОДПОЛЬЕ
Муравьев был убит почти сразу же по возвращении из Лондона двумя выстрелами в голову, на улице, недалеко от дома, где он квартировал. Следствие велось скверно, и полиции не удалось установить ничего определенного.
Для русских жителей городка эта смерть была сигналом к бегству, один за другим они начали разъезжаться из N. Довольно быстро получили разрешение и уехали в Россию Вельде, исчез в неизвестном направлении Проровнер, хотя говорили, что полиция взяла с него подписку о невыезде, подевались куда-то Эльза и седой лейтенант Ашмарин. Прочие, даже из совсем не знавших Муравьева, тоже уезжали или собирались уехать при первой возможности. Театр, в котором ставили пьесу Анниного немца, перестал функционировать еще раньше. Не тронулись с места только семейство Анны Новиковой да капитан, который совсем спился и попрошайничал теперь около пивнушек; Анна из милости подкармливала его.
Отец Иван Кузнецов тоже подался прочь из городка, тем более что паства его сократилась до ничтожного числа и ему нужно было все равно изыскивать себе какие-то источники существования. На скудные свои сбережения он двинулся в Париж, отчасти надеясь найти место, а отчасти — завязать новые связи с тем, чтобы все-таки исполнить свой план. Ему, однако, не могли помочь ничем. Мест не было, волна экономической депрессии уже поднималась, епархиальное начальство и прочие организации, куда он обращался, осаждали безработные. Все знакомые, которых он просил о помощи, сами едва сводили концы с концами. Выйти на нужных людей с целью исполнения плана ему также не удалось: или эти люди боялись его, подозревая в нем провокатора, связанного с «делом Муравьева», или он боялся их, боялся, что, попавши к ним в руки, не сумеет выкрутиться. Ему советовали ехать куда-нибудь на Балканы или на Север: считалось, что окраинные страны меньше затронуты кризисом и там легче устроиться.
После долгих колебаний отец Иван выбрал Литву, где знал настоятеля Вильненского православного монастыря. Да, здесь было как будто потише. Отца Ивана приняли хорошо, настоятель был милый человек, обитель крохотная, и отец Иван прижился в ней, хотя положение его в течение всего времени оставалось немного двойственным. Так как он не был официально разведен и жена его, по-видимому, была жива, высокое начальство сомневалось, можно ли ему разрешить принять монашеский постриг. Последние пять лет он исполнял обязанности монастырского эконома.
14 июня 1940 года отец Иван был по делам в Каунасе. Весть о вторжении не была для него неожиданной, — все давно предполагали, что это рано или поздно случится, — но ясного представления о том, что надлежит делать в такой ситуации, у него не было. Знакомый католический патер дал ему мирный костюм, самолично подрезал бороду и ниспадавшие прежде до плеч власы. Железная дорога, утверждали, была уже блокирована. Запрятав остатки волос поглубже под шляпу, отец Иван двое суток добирался домой на попутных грузовиках или пешком, далеко обходя маячившие там и сям на дорогах патрули. Не зная, объявлен или нет в Вильно комендантский час, он рассудил, что разумнее войти в город утром, и провел ночь в поле, километрах в трех от города, в копне свежего сена. Несмотря на усталость, он не мог сразу заснуть и, потеряв счет времени, лежал, глядя в бездонное, усыпанное звездами небо. На душе у него было до удивления хорошо: прячась и скрываясь весь день, он совсем не испытывал страха, действуя скорее инстинктивно, и теперь вдруг ощутил, что, вопреки всему здравому смыслу, даже рад: мечта его так или иначе сбывалась! Ему было только стыдно, что он так эгоистичен в обстоятельствах, которые всем вокруг, наверное, обещали немало хлопот и горя.
Наутро он вошел в город, пытаясь на лицах встречных прочесть отпечаток случившегося, но, кроме некоторой суеты горожан и присутствия патрулей, не нашел ничего особенного, — быть может, потому, что сам был слишком возбужден. Только у базара волновался народ; из разговоров в толпе отец Иван опять не понял, закрыли сегодняшнюю торговлю или собирались закрыть. Выйдя на улицу, где был его монастырь, отец Иван еще издали увидел возле ограды вереницу крытых военных машин и движение солдат во дворе подле церкви и жилых построек. На противоположной монастырю улице стояли люди, очевидно, отогнанные подальше от ограды. Отец Иван сам остановился, но не по дошел ближе, опасаясь привлечь к себе внимание или быть узнанным. Прохожие говорили, что в монастыре, оказывается, обыск. Тогда отец Иван повернул в боковой переулок, решив зайти сперва к знакомому русскому прихожанину. Тот подтвердил ему, что в монастыре еще ночью начался обыск, что троих уже увели, в том числе и настоятеля, и что будто бы искали и отца Ивана. Старик хозяин полагал, что возвращаться туда не следует. Отец Иван и сам думал так же. Он сбрил уже наголо усы и бороду, замечая в зеркале, как удлиняется его нос и скашивается назад подбородок; старик коротко постриг его, дал ему кепку вместо шляпы и записку к литовцу-рыбаку, жившему на побережье. Там, помогая литовцу смолить лодку и чинить сети, отец Иван провел три тихих недели, пока в ближайшей деревне не появилась постоянная застава и пограничники не стали обшаривать берег метр за метром. Вернувшись в город, отец Иван обнаружил, что тот знакомый его арестован. Другие, к кому он заходил, были напуганы и ждали ареста тоже. Монастырь еще существовал, но был взят под стражу, к нему подпускали только старушек, приносивших монахам кое-какую еду. Ходили слухи, что каждый день оттуда забирают одного-двух человек. Отцу Ивану советовали немедленно скрыться из города: о нем якобы спрашивали у вызывавшихся на допрос в НКВД. Считалось, что лучше всего попробовать просочиться в Центральную Россию, разумеется, в обход контрольно-пропускных пунктов; кому-то уже удалось так сделать. Здесь оставаться было опасно: каждый человек слишком был на виду, а положение еще долго могло быть напряженным. Поговаривали, что в некоторых местах красным оказывают вооруженное сопротивление и они, в свою очередь, усиливают репрессии.