Вспышки воспоминаний: рассказы - Ли Мунёль
— Проклятое отродье! Рот бы тебе порвать!
Она вдруг засунула свои указательные пальцы мне за щеки и изо всех сил потянула в разные стороны. Я перепугался, почувствовал жгучую боль и солоноватый привкус крови. Мой рот действительно порвался. Но старуха на этом не угомонилась. Оставив меня, из-за травмы неспособного даже реветь в голос, она бросилась в угол двора, схватила с дядиных чиге [9] острый серп, и, вернувшись, занесла его надо мной:
— Признавайся, поганец, правда ли, наша Ынним липла к дровосеку? Ты своими глазами видел их на ячменном поле?
Я был ни жив ни мертв — не мог взять в толк, о чем она говорила, к тому же надо мной висел готовый в любую минуту опуститься серп. Я, словно в затянувшемся дурном сне, силился понять, чего хотела от меня старуха. Мать, которая всхлипывала на краю веранды, попыталась вмешаться, но не тут-то было.
— Что, мальчик испугался?! Стерва, мальчик твой испугался — большое дело, а у нашей Ынним жизнь сломана — это, по-твоему, ничего? Грязная тварь, шлюха, и отродье твое ничуть не лучше! Совсем совести нет!.. Куда годится болтать такое?!
Орала старуха с пеной у рта, а двоюродный брат, полностью с ней согласный, отчитывал мою мать:
— Лучше бы ты, тетка, сидела спокойно! Только так и можно вылечить его от этой странной болезни. Да и сама вела бы себя поосторожней!
Мать рухнула на пол как подкошенная и разразилась слезами, больше не отваживаясь вмешиваться. А я, отданный на растерзание старухе, наконец потерял сознание, благодаря чему освободился от ее хватки.
После этого случая я три дня проболел, а придя в себя, поторопился утратить речь. Люди по большей части говорят о том, что видят или помнят, но те два случая заставили меня потерять уверенность в собственных воспоминаниях. И после я уже не заводил разговоров о том, что видел или помнил.
Но есть два воспоминания, о которых я просто обязан поведать — дабы объяснить, как оказался в нынешнем положении. Первое — что у моей матери печень тоже выжрал прокаженный, а второе — что я в детстве видел лицо своей жены, с которой познакомился двадцатью годами позже. Прокаженный выжрал печень у моей матери вскоре после того, как старуха порвала мне рот. Я в страхе убежал, увидев это издалека, а на следующий год мама умерла. Я услышал, что она в пустом доме шаманки умерла, потеряв несколько литров крови, и хотел было сообщить брату, будто это все потому, что прокаженный выжрал у нее печень, но, боясь нарваться на неприятности, в конце концов решил не раскрывать рта. А жену свою и увидел благодаря одному суеверию, бытовавшему среди нас в те времена. Это суеверие гласило, что, взглянув ночью в зеркало в сортире, можно увидеть лицо женщины, с которой сойдешься в будущем. В тот год, когда мама умерла, а тетя вышла замуж, мне очень не хватало женского тепла, а я давно уже хотел знать, на ком женюсь, и в припрятанном осколке зеркала действительно увидел свою будущую жену. Узрев в сортире без крыши нечетко обрисовавшееся под тусклым лунным светом лицо, одновременно и знакомое, и совершенно незнакомое, я от испуга выронил осколок зеркала в очко, над которым сидел. Но, не желая прослыть брехуном или дураком, я и об этом никому не сказал.
Я слишком долго предавался воспоминаниям — с одной стороны, ненадежным, а с другой — несущественным. Но, уважаемые, для вас, отправляющих меня перед судом на психиатрическую экспертизу, они могут оказаться более ценными, чем все мои последующие показания. Я не разбираюсь во всяких там науках вроде психологии и прочих, анализирующих нутро человека, но знаю, что самый пустяковый детский опыт может сыграть решающую роль в формировании характера.
Когда мама умерла, мое положение стало еще более плачевным. Смерть бабушки существенно осложнила ситуацию, и нам пришлось сделаться приживалами, но, пока мама оставалась со мной, я хотя бы не являлся в селе изгоем. А тут пал последний оплот, и в доме старшего дяди, где самого его уже не было, ко мне начали откровенно относиться как к лишнему рту. Десятилетний сирота, ненавидимый даже родными, мог ли я рассчитывать на симпатию односельчан?
Их жестокое презрение только усилилось, когда вскоре после случая с прокаженным у меня проявился аутизм, сопровождавшийся чувством бессилия. Страх и недоверие к собственным воспоминаниям привели к другим проблемам. Во-первых, в учебе. До второго класса я был чуть ли не лучшем учеником в классе, а в третьем начал съезжать и закончил младшую школу хуже всех. Страх и недоверие к воспоминаниям мешали мне повторять услышанное от учителя и прочитанное в книгах, писать контрольные. Во-вторых, в отношениях с людьми. Взаимодействие между людьми обычно осуществляется посредством разговоров, но я, как вы уже знаете, потерял уверенность в воспоминаниях и стал опасаться взаимодействия с другими.
Если бы не это, если бы я хорошо учился и не имел привычки при любой возможности прятаться в каком-нибудь уединенном уголке да сидеть там в прострации, может быть, двоюродный брат хоть частично исполнил бы свои обязанности в отношении меня. Ведь поскольку отец умер, не успев зажить своим домом, в имуществе деда, которое целиком и полностью перешло двоюродному брату, сохранилась моя скромная доля.
Жизнь в дядином доме была утомительна и печальна, но из-за одного этого я вряд ли опрометчиво сбежал бы оттуда в столь юном возрасте. Страшное воспоминание заставило меня распрощаться с деревней и встать, в конце концов, на известную вам дорожку. Открывшаяся правда о смерти отца ураганом ворвалась в мою душу.
Как я уже говорил, от взрослых мне доводилось слышать лишь то, что отец был застрелен во время войны. Я, конечно, интересовался, где и как это произошло, но ответом на мои расспросы оказывалось в лучшем случае укоризненное молчание, а в худшем — какое-нибудь презрительное ругательство. Поэтому я сам, как захотел, составил себе представление о смерти отца. Но тут-то и крылся подвох. Объединив базовые антикоммунистические представления о Корейской войне, привитые нам в младшей школе, и воспоминания о вознесении отца, непринимаемые взрослыми всерьез, но накрепко запавшие мне в душу, я сочинил невероятно красивый миф. Будто мой отец, являясь храбрым бойцом южнокорейской армии, убивал северокорейских марионеток, но был застрелен и, оказавшись дома, превратился в журавля да улетел на небо. До части про журавля, поскольку в нее никто не верил, я доходил все реже и реже, и все равно отец в качестве героя красивого мифа, на который я употребил всю силу своего воображения, не переставал пользовался безграничным уважением моих одноклассников, пока я не утратил речь, то есть до нашего перехода в третий класс. Потому что дети, не имевшие ни критических способностей, ни причин возражать, искренне верили моим словам.
Только вот, когда я с воодушевлением начинал рассказывать о ратных подвигах моего отца, один мальчишка непременно влезал с воспоминаниями о своем. Мальчишку звали Ким Джонду, и его отец не был отважным бойцом южнокорейской армии, но тоже потерял жизнь в борьбе с коммунистами. Однако этот Ким, кроме упоминания о смерти своего отца, ничего не мог противопоставить моему красивому мифу и всегда оставался в тени, а вот после того, как я потерял речь, воспрянул духом и взял на себя все рассказы о Корейской войне. С огромным энтузиазмом, будто желая в полной мере насладиться светом, который я прежде ему застил. В общем, в пятом классе, в день начала Корейской войны Ким прицепился ко мне. Я к тому времени уже утратил речь, и только вышел по окончании мероприятия из школы, как он, успев собрать компанию одноклассников, окликнул меня:
— Эй, ты! А ну-ка стой!
Я, оробев, застыл на месте. На лице приблизившегося ко мне Кима, который благодаря воодушевленным рассказам о своем отце стал среди ровесников героем, читалась отсутствовавшая прежде недобрая уверенность.
— Ты болтал, будто твой отец был отважным бойцом южнокорейской армии?