Петер Хандке - Детская история
В ту эпоху господствовало мнение, что ни в коем случае не следует вмешиваться в отношения детей. Однако взрослому было нелегко видеть каждый день свое дитя в положении слабого и обиженного. Потому что именно его ребенок никогда не сопротивлялся: даже если ему на голову сыпались самые жестокие удары, он в лучшем случае принимался размахивать руками, попадая в пустоту, и никогда с его уст не срывалось ни единого звука, которым он мог бы защититься, он только исторгал из себя жалобные всхлипы самого несчастного и беспомощного существа на свете. Даже если его обзывали или оскорбляли, он никогда не отвечал тем же, он даже не пытался убежать, а вместо этого продолжал стоять как пригвожденный, сжимаясь в комок от хлестких словечек, от которых под конец остается одно-единственное, особенно обидное словцо, повторяемое обидчиком снова и снова и оттого звучащее, как дурная песня с заезженной пластинки, и что бы ни пытался возразить на это попавший под прицел, беззвучно отрицая все, его ответные песни пропадали втуне, – всем своим видом и голосом он только доказывал справедливость предписанной ему роли осуждаемого. Глядя на это бледное, дрожащее «нечто», невозможно было оставаться бездеятельным: вот почему взрослый нередко вмешивался, заступался – и выносил порицание своему плаксивому, замкнутому на себе, не приспособленному к общежительности родственнику.
Со временем, однако, пусть медленно, но все же из детей составилась крепкая, независимая и даже милая группа. Такая перемена стала возможной, наверное, только благодаря новому взгляду взрослого. Однажды весною он поднимался с ними на холм и неожиданно обнаружил в себе совершенную радость только оттого, что окружен множеством разных детей. От упоительного восторга у него вдруг прорезался тот голос, к которому они прислушивались. Это было похоже на прыжок в самую гущу, внутрь круга, где уже больше не было тех «злодеев» и «жертв», которые прежде так отчетливо виделись извне. Вне всякого сомнения, только когда он испытал удовольствие от их общества, из потерянного стояния столбом среди общей хаотичной беготни родилось воодушевление, и, как следствие его, сложился собранный, гордый и совершенно уже не детский отряд, выступивший навстречу совместному приключению. – Все это воплотилось в памяти в особое чувство рельефа земли со всеми перепадами, неровностями, шероховатостями, из которых складывается некое подобие загрунтованного холста: и вот теперь на нем прорисовывается крутой склон, по которому энергично карабкаются дети, и, хотя расстояние между ними велико, да к тому же постоянно кто-то скатывается вниз, каждый знает, где в этот момент находится другой, как знает и то, что никто тут не потеряется. Никогда еще и нигде не доводилось взрослому испытывать такой веселой, чудесной, мягкой власти над людьми.
На душе было легко, и эта вновь приобретенная беззаботная беспечность мужчины передалась его собственному ребенку, который мог снова быть тем, чем он был; его движения, цвет волос, звук голоса были различимы среди других, он двигался теперь значительно бодрее и увереннее, чем во времена одиночества. Ответственный за него взрослый понял: он должен предоставить этого ребенка (как и остальных) самому себе, дать ему (как и остальным) «просто быть», – что, однако, воплощалось в идеальную упорядочивающую энергию, в собирающий их всех порыв, только при условии, если он оставался для ребенка (как и для остальных) «постоянно присутствующей величиной», благодаря которой они могут отправиться в дальние дали, чувствуя себя так, словно надежно укрылись в чреве мирного корабля. Правда, у него не всегда хватало сил на то и на другое одновременно. Совмещать оба импульса – это уже настоящее искусство, которым еще предстояло овладеть. Так постепенно у него сложилось отдаленное представление о том, какое значение имеет хороший учитель.
Именно теперь, однако, успокоившись, он убедился в том, что его ребенок действительно вращается, так сказать, в этом кругу не так, как остальные. В его поведении не было прежних странностей, но все равно он иногда, пусть совсем незаметно, все же мешал или, наоборот, включался в игру с таким рвением и сумбурностью, какие можно наблюдать иногда у очень толстых детей. Главное же, чем он выделялся из остальных, была его манера говорить (при том что в его речи совершенно не было тех особых взрослых выражений); или, быть может, все дело было просто в том, что он говорил гораздо более степенно, подыскивая всякий раз отдельные слова: – во всяком случае, из-за этого он довольно часто выпадал из общего разговора или же его слова зловредно пропускались другими мимо ушей. Правда, теперь в его взгляде, брошенном украдкой на взрослого из недр суматошной беготни, нет и в помине той застывшей горькой мольбы, а есть только искрящаяся благодушная ирония. Он, конечно, ничего не имеет против того, чтобы находиться среди этих людей, но при этом знает, – они не свои. Взрослый же думает про себя: есть и твои. Только они не здесь. Есть другой народ, народ другой истории. Мы не единственные. Именно сейчас тот момент, когда мы проходим с этим народом сквозь времена. Никогда ты не будешь один. – И снова обозначились очертания драмы, – на сей раз взрослый даже обрадовался ей. И хотя он видел много родителей, которые снаряжали своих детей на борьбу, что он вполне понимал, сам он счел за правильное не предпринимать ничего подобного.
5
То, что мужчина с почти пятилетним ребенком, который успел привыкнуть к поселку на краю леса и уже свободно передвигался там, проложив свои пути-дороги, снова перебрался в любимый заграничный город, было, конечно, некоторой встряской, хотя все это произошло без долгих размышлений, как нечто само собой разумеющееся, более того, как необходимое и потому не требующее никакого обоснования. Ведь что может быть более естественным: некто берет все свое и отправляется с этим в неизведанное? Разве не должен всякий время от времени пытаться делать то же самое? Разве не обретает это «свое» определяющую ясность лишь на чужбине?
Помимо всего прочего, возвращение давало возможность естественным образом продолжить прервавшуюся там упорядоченную жизнь, резиденцией которой, как продолжал считать взрослый во все то межвременье, может быть только этот далекий столичный город, ибо он был единственным местом, сообщавшим взрослому длительное чувство «реальности» в силу наличия в нем формосвязывающего начала, соединяющего внешнее и внутреннее, тело и душу. И разве не был он изначально убежден относительно своего подопечного: «Что хорошо мне, хорошо и тебе (и наоборот)»?
В той другой стране история ребенка, протекавшая без каких бы то ни было особых происшествий, стала небольшим примером истории народов или даже народоведения, а сам он, не прилагая к тому никаких усилий, превратился в героя пугающих, забавных и в целом, вероятно, обыденно-вечных событий.
Декабрьский день прибытия в сумеречную городскую квартиру, оживляемый лишь поблескивающей водой, вытекающей с шумом бегущего ручейка из водосточных труб, и плавным, как нигде, сводом неба над краем города, где шеренги светофоров растянулись в пустоте, безостановочно мигая разноцветными огнями, словно гирлянда, украшающая мощные, волнующе-манящие западные ворота. Вместо новостроечных больших окон со сплошными стеклянными поверхностями, благодаря которым природа подступала совсем близко, теперь у них были узкие створчатые окна, разделенные на маленькие квадратики, словно подогнанные по размеру под внешний мир; а вместо бесшумности в доме – шаги из квартиры выше этажом и голоса из квартиры рядом, которые, во всяком случае поначалу, кажутся давно забытыми, желанными звуками. Многочисленные незнакомые вещи в квартире довольно скоро становятся своими из-за соседства с привезенными с собою мелочами – достаточно было книги и плюшевого зверя; холл, из которого попадаешь в неожиданно светлые задние комнаты, создает впечатление, будто ты находишься в роскошных гостиничных апартаментах.
Поздней зимою, то есть в середине учебного года, ребенок первый раз пошел в школу. Нельзя сказать, что это входило в планы взрослого, нет, просто так сложилось. И точно так же как-то само собой получилось, что школа оказалась чем-то совершенно особенным. Ибо она была предназначена для детей того единственного народа, который имел право так называться и о котором, задолго до его рассеяния по всему свету, говорилось, будто ему суждено остаться без «пророков», «без царей», «без царевичей», «без жертв», «без идолов» – и даже «без имени», просто «народом», к которому, по слову одного книжника более поздних времен, придется еще обращаться, чтобы получить знания о «традиции»: о «древнейшем и строжайшем законе мира». Это был единственный реальный народ, к которому взрослый мечтал относиться.