Петер Хандке - Детская история
Именно в этот период мужчине все чаще доводилось слышать от разных людей, и от своих гостей, что он, ведя такой образ жизни и занимаясь тем, чем он занимается, исключает себя из круга настоящего и перестает видеть реальность. Прежде он еще терпел подобного рода высказывания. Но теперь, после всех этих лет, проведенных с ребенком, никому не дано было объяснять ему, что такое реальность. Разве он, прочувствовавший всю неразрешимость конфликта между работой и ребенком, не исполнился уверенности в том, что они оба, избавившись наконец от лживой жизни «современной эпохи», продолжают вдвоем линию возвышающегося над всеми временами Средневековья, которого в действительности, наверное, в таком виде никогда и не существовало, но которое, пробиваясь сквозь текущую актуальность, являлось мужчине – будь то в минуту болезни, в минуту прощаний или же просто при звуке легкого прыжка – как единственное, настоящее и, с его точки зрения, реальное время?
При этом ярые приверженцы реальности не были просто тиранами современной эпохи: в своих замерах степени реальности они напоминали, скорее, участников древнейших морских сражений, которые после всякой битвы сосчитывали распухшие трупы и обломки и по этим результатам имели обыкновение определять, кто выиграл, кто проиграл, – ведь и они потом стали достоянием человеческой вечности, правда дурной. Всякий раз, когда этим прирожденным государственным обвинителям предоставлялась свобода, неизменно оказывалось, что они своим пересчетом миров – «третий мир» и «четвертый мир» были при этом самыми «значимыми единицами» – просто отвлекали внимание от сокрытого злодеяния, каковое часто было, по существу, ничем не искупаемой изменой: все они совершили немало зла. (С учетом этого странно выглядят слезы на масках!) Подобного рода «реальничующие реалисты» или «путаники» – от которых испокон века рябит в глазах – представлялись мужчине бессмысленными существами: далекие от творения, давно уже умершие, они продолжали, в полном здравии и с полной злобой, свое дело, ничего не оставляя по себе, на что можно было бы опереться, ни на что не годясь – разве только на то, чтобы начать очередную войну. Спорить с ними не имело никакого смысла, ибо всякая новая катастрофа только добавляла им сил и словно бы подтверждала их правоту. Если у кого-то имелись иные представления, об этом лучше было молчать, чтобы они тебя не слышали и даже не видели: они были чужими, а с чужими я не разговариваю – пошли прочь. Я – голос, а не вы! – Так он решил навсегда закрыть двери своего дома для всех смутных гостей и впредь «не позволять их кораблям присваивать себе море». И только после этого он снова уловил легкий шелест действительности. Пошелести еще, не уходи, останься с нами!
Летом того же года ребенок вместе с родителями выехал из страны пребывания в страну происхождения, где ему предстояло провести у женщины летние каникулы. Осенью, когда он снова вернется к мужчине, он пойдет в новую школу, неподалеку от старой. Они ехали на машине по дороге, которая пересекала ступенчатый ландшафт, занявший весь широкий бассейн с тем большим городом в центре, находящимся на минимальной высоте над уровнем моря, откуда начинается равномерный, ритмичный подъем в направлении горной гряды, с гребня которой, по ту сторону пограничной реки, уже видна соседняя большая страна; за эти вершины в одну из мировых войн велись ожесточенные бои, – их абсолютно голые склоны (ставшие таковыми по совершенно другой причине) врезаются в память естественным мемориалом тех битв и сохраняются в ней гораздо дольше, чем все многочисленные реальные монументы.
В день той поездки они сидят втроем на одной из тех безлесых вершин, обратившись к западу, туда, где ступенчатый ландшафт нисходит к самому дну бассейна, являя там, на расстоянии дня пути, лишь свою ясную структуру. Здесь между мужчиной и женщиной происходит ссора, в чем-то похожая на прежние и, вероятно, – так почему-то невольно снова думается мужчине – выдержанная в точно таких же выражениях, какими обмениваются в тот самый момент все несогласные пары на земле. (Он до сих пор не хотел окончательного разрыва только потому, что высокопоставленное третье лицо, каким бы опытным и сведущим оно ни было, не могло ничего знать о ребенке, о женщине и о нем, и всякое решение суда будет воспринято им как дерзкое, бесцеремонное вмешательство в их жизнь.) Вместе с тем, однако, все зашло слишком далеко, и он, вопреки собственному убеждению, вопреки закону, предписывающему соблюдать мир на просторах природы, вступает поневоле в перебранку и погружается в поток упреков, все больше увязая в бесцветной, беззвучной тоске.
Очнувшись наконец, он видит, что ребенок отсел подальше от обоих взрослых. Его лицо кажется на расстоянии бледным и строгим. Весь склон усеян черникой, поблескивающей на солнце. Внизу, у подножия, растянулось болото. Обжигающе яркий свет этого дня прерывается кое-где глубокими тенями облаков, и три фигуры выглядят седыми валунами-свидетелями.
Много лет спустя, и снова летом, мужчина приблизился к тому же гребню горы, на сей раз с востока, по проселочным дорогам, которые часто вели через виноградники, один, и не на машине, а пешком, и не днем, а к вечеру, когда склон уже затемнился, – медленно поднимаясь наверх, он вдруг увидел себя и тех двоих, что сейчас отсутствовали, соединенными там, в могучей далекой чернильности, похожих на тех королей из старинных саг, что восседают в горах, и все же совсем других, не выглядевших как «семья», но как Троица, скрытая там под покровом невиданной материи. Это был тот самый, единственный, непревзойденный мистический миг, ибо мужчина впервые увидел себя во множестве, и только подобный миг содержит в себе миф: вечное повествование. Озарение проходит, чувство возвышенного остается: путник все еще продолжает двигаться в направлении подернутой синевой горной гряды, ведомый мыслью, которую никогда и никому не дано довести до конца: «Я работаю над тайною мира». И это место, как некогда тот сквер, носит особое, навеки связанное с ребенком, имя: Le Grand Ballon.[1]
6
Однако снова случилось так, что в связи с ребенком – несколько месяцев спустя после возвращения в город и смены школы – взрослого постигло горькое разочарование, когда ему была явлена вся поспешность, торопливость, а главное, игнорирующая очевидные факты слепота, заключенная в страстном желании примирения, которым он руководствовался на протяжении всей жизни, будучи уверенным в его разумной сообразности.
Однажды пришло письмо, без указания отправителя, в котором содержались сформулированные от имени того единственного народа кровавые угрозы в адрес ребенка как представителя племени извергов-гонителей, и выражено все это было вышедшими из употребления штампами (недвумысленное содержание которых удалось установить, только прибегнув к помощи словаря).
К широкому кругу, связанному со школой единственного народа, относилось и несколько взрослых, которых мужчина знал лично и которых он иногда встречал, познакомившись с ними, с каждым по-разному, гораздо ближе, чем с кем бы то ни было из чужих людей, попадавшихся ему до сих пор; вот почему он довольно скоро установил, кто был тот человек, который написал о своем намерении «убивать и расчленять» и прочее, ибо «миллионы жертв уже не восстанут из мертвых», и поставил в конце ветхозаветное имя. Произведя настоящее детективное расследование, взрослый выяснил адрес отправителя, сунул нож в карман и сразу же отправился к нему, с чувством бесформенности и одновременно сознанием того, что находится в центре мирового события. Сидя в такси, он даже представил себе со всей ясностью последовательность движений, вплоть до удара ножом в сердце, и увидел себя во всем великолепии карающего исполнителя миропорядка (долгая поездка на другой берег реки как нельзя соответствовала моменту); однако едва он переступил порог жилища злосчастного сочинителя, у него не осталось ничего, кроме ощущения гротеска. Убийства не будет – не тот случай. Рука расслабляется. Правда, сначала он, так сказать, загоняет противника в дальнюю комнату, но потом ничего не происходит – они просто стоят и лукаво улыбаются, оба даже немного польщенные: один, потому что его проницательность, позволившая обнаружить адресата, вызывает восхищенное удивление, другой, потому что его угрозы восприняты всерьез. Вместе они покидают холодную квартиру, а потом долго ходят по близлежащему большому кладбищу, говорят о том, о другом, и оба понимают: они никогда не будут врагами, но и родными тоже не станут.
Лишь на обратном пути, в темноте, все происшедшее наполняется для мужчины постижимым смыслом. На тихой улочке, неподалеку от дома, он видит наверху, в ночном небе, одно-единственное, светящееся мирным красновато-желтым светом чердачное окно и останавливается. Только теперь наконец его охватывает форменное возмущение, или даже скорее чувство горечи: и здесь он проклинает те не ведающие собственного бытия ничтожества, которым для сложения личной биографии требуется история, ибо без нее они не могут жить; и здесь он проклинает самое историю и отрекается от нее, не желая для себя лично от нее ничего; и здесь он впервые предстает перед собой – один с ребенком в ночь столетия в пустом склепе континента, и все это, вместе взятое, сообщает ему в тот же миг энергию новой свободы, которая останется с ним. – Но главное чувство, сохранившееся от того дня в истории ребенка, было все же другое: горечь. Горечь была самым близким к реальности чувством, вместе с печалью и веселостью.