Хорхе Семпрун - Нечаев вернулся
Но доводы Эли были отвергнуты. Что он хочет этим сказать? Что фрейдистские штучки перевешивают насущные интересы истории, классовой борьбы? Смешно! Дедушка Фрейд был отправлен в архив.
Надо сказать, что сделанное ими открытие пришлось как нельзя более кстати. Оно сильно упрощало дело: теперь можно было вершить суд, следуя почти вековой революционной традиции. Про это существовали книги, пьесы, были исписаны тысячи страниц. Да что далеко ходить: в романе Низана, который был их учебником жизни, имелся стукач Плювинаж.
Даниель Лорансон оказался их Плювинажем, вот и все.
А они отлично знали, как надлежит поступать с предателями и провокаторами в революционных организациях, которые стремятся изменить общество, мир. Которые действуют ради нового человека. Это они знали, пожалуй, лучше, чем что бы то ни было. Разве сам Даниель не прожужжал им все уши разговорами о Нечаеве и о его «Катехизисе революционера»? Что же, сам Нечаев указал им путь, казнив предателя Иванова. Ведь совершенно ясно, что экстремизм Лорансона был следствием не столько безграмотного политического анализа, сколько вероломных козней «фараона»-отчима. Ежу понятно, что это он дергал за ниточки: техника полицейских провокаций стара, как само государство!
Так Даниель Лорансон был приговорен к смерти.
Но пролитая кровь не связала их, напротив. Она развязала им руки. Даниель стал козлом отпущения, подарившим им возможность вернуться к жизни.
Поминальная молитва все еще звучала над могилой. Опустив голову, Эли Зильберберг слушал гортанные звуки Кадиша. Почему-то он подумал вдруг об отце.
Наконец все слова были сказаны, молитвы произнесены, песни пропеты, знамена свернуты. Люди начали понемногу расходиться. Слышались обрывки разговоров на французском, на польском, на идиш. Слух о том, что он сын Давида Зильберберга, уже распространился среди собравшихся. Незнакомые люди подходили к нему, здоровались, пожимали руку. Одна дама — имени ее Эли не помнил, но она до сих пор навещала иногда его мать на бульваре Пор-Рояль — подошла к нему с хорошенькой большеглазой дочкой лет двадцати, и та сразу набросилась на Эли с разговорами о его романах, которые он писал под псевдонимом Элиас Берг. Они просто классные, заявила она, только там страшно много постели. Да, ответил Эли грубо, в моих книгах много трахаются, но ведь и в жизни тоже, разве нет? Девушка покраснела, нервно захихикала, а потом огорошила его, спросив, так ли много трахается он сам. Мать отвернулась, показывая, что она шокирована, но, с другой стороны, кто знает, дочь пора пристраивать, а Эли — неплохая партия. Он ответил, что, увы, нет! Он и рад бы, но слишком робок, слишком романтичен для нынешнего времени. Девушка заявила, что обожает романтиков, это ее идеал! Он воспользовался случаем, чтобы шепнуть ей номер своего телефона, который она в восторге повторила, чтобы получше запомнить. Эли был изумлен собственной предприимчивостью. Черт побери, подумал он, когда в меня стреляют, я становлюсь дерзок с женщинами!
Морис Зерфлюс прервал их тет-а-тет.
— Тебе куда, Эли? Давай я тебя подброшу?
Эли собирался на площадь Виктуар, в редакцию еженедельника «Аксьон», который издавал Жюльен Сергэ. Мотоциклиста у ворот кладбища уже не было: Эли убедился в этом, незаметно оглядевшись вокруг. Но он мог притаиться где-то в засаде, ловя момент, когда Эли снова окажется один.
Эли отвел Зерфлюса в сторону и объяснил ему ситуацию. Вернее, обрисовал в двух словах — этого оказалось достаточно, чтобы старый подпольщик вошел в азарт. «За мной гоняется с утра какой-то подозрительный мотоциклист, — сказал Эли. — Кажется, мне хотят помешать выступить свидетелем в одном деле. Я должен как можно скорее попасть в редакцию к моему другу Сергэ. Помнишь его? Ты наверняка встречал его у нас дома, когда мы были молодые!» Морис рассмеялся и сказал, что он пока еще не в маразме. К тому же он выписывает «Аксьон». Ему нравятся статьи Сергэ, который ухитряется оставаться левым, не превращаясь в идиота, — фантастика!
Потом Зерфлюс перешел на тон сурового папаши.
— Почему ты не идешь в полицию? — спросил он. — Ты уверен, что это правильно?
Эли кивнул.
— Уверен. Дело касается терроризма, — пояснил он. — А со всеми их склоками между отделами неизвестно, к кому лучше обратиться, чтобы был толк. Надо посоветоваться с Сергэ.
Это убедило Зерфлюса. Он кликнул двоих-троих соратников, видимо, объяснил им, в чем дело, — Эли ничего не понял, так как они очень быстро говорили на идиш, — и через минуту он уже шествовал к воротам кладбища под охраной почетного эскорта из ветеранов частей МОИ, которые шли плечом к плечу, зорко глядя по сторонам и сжав кулаки.
Эли вдруг вспомнил слова Сапаты: «Сергэ уезжает в Женеву». Коллоквиум по проблемам терроризма, да-да, конечно. Очень вовремя! Жюльен говорил ему об этом на прошлой неделе. Но Фабьена наверняка знает, как с ним связаться.
Через пять минут, когда они ехали по бульвару Распай к Сене, Эли увидел мотоциклиста.
Он оказался вдруг совсем рядом, вровень с Зерфлюсом, который сидел за рулем. Он даже не смотрел на машину, словно и не интересовался ею. Он просто ехал рядом на той же скорости, вот и все, — черный кентавр, кожаный демон-страж.
Эли крикнул, чтобы предупредить Зерфлюса:
— Это он, вот он!
За несколько секунд до этого, миновав перекресток с бульваром Монпарнас, их машина проехала мимо магазина африканского искусства. Эли вспомнил о Марке Лилиентале — в его квартире на площади Пантеона висели роскошные негритянские маски. Эли подумал, что Марк в последнее время без конца мотается в Штаты. Интересно, что он там делает?
Появление кожаного прервало его размышления.
Эли снова крикнул, чтобы предупредить остальных. «Главное — быть начеку, когда приедем и будем вылезать!» — сказал Морис. Он говорил тихо, словно опасаясь, что убийца может услышать.
В это время мотоциклист медленно повернул голову в их сторону. Сквозь узкий прозрачный щиток в шлеме он оглядел салон. Видимо, хотел засечь место, где сидит Эли. Вернее, тот тип в зеленой куртке, который на его глазах выходил из сквера после убийства Сапаты.
Эли сидел сзади, у правой дверцы.
Мотоциклист вдруг исчез. Он притормозил, чуть-чуть отстал. Потом снова догнал их, но уже справа. В руке у него был пистолет, в полуметре от виска Эли.
Зерфлюс вел машину и ничего этого видеть не мог. Он поглядывал в зеркало заднего вида, но оно было слева. Так что нечего было надеяться, что он, скажем, вильнет в сторону и попытается толкнуть мотоцикл.
Кто-то крикнул, чтобы Эли пригнулся. Но он был парализован, загипнотизирован дулом пистолета, как тушканчик — змеей. Он смотрел на ствол, нацеленный ему в голову, и думал о том, увидит ли он, как разлетится от выстрела стекло, как в кино. Довольно странный интерес для предсмертных минут.
Жизнь ему спас Рамирес. Точнее, трость Рамиреса.
Пепе Рамирес был одним из немногих уцелевших испанцев, воевавших в парижских коммунистических отрядах МОИ. Все его лучшие друзья погибли. Их портреты вывесили нацисты, с подписью: расстреляны на горе Валерьен. После смерти Франко Рамирес вернулся в Испанию, попытался там жить. Он был родом из маленького кастильского городка, где у него оставались родственники. В первый же вечер он отправился подышать воздухом на своей любимой скамейке. Больше тридцати лет ему снилось во сне это место: фонтан, суровый фасад епископского дворца, столетние деревья. Он сел на скамейку, один. Ему не хотелось, чтобы кто-то сопровождал его в этот первый раз. У него были внучатые племянники и племянницы лет двадцати, готовые часами слушать рассказы о его жизни. «А дальше?» — спрашивали они, стоило ему замолчать. Он принес с собой ветер истории, захватывающий авантюрный эпос эмиграции. Молодежь упивалась этой бесконечной повестью красно-черных лет.
Но в тот вечер Пепе Рамиресу хотелось побыть в одиночестве. Он сел на каменную скамью, колокола звонили к вечерне. Счастливые слезы подступили к горлу. Пепе уже готов был дать им волю. Но тут он заметил по другую сторону площади конную статую, которой в детстве здесь не видел. Охваченный мрачными предчувствиями, он встал и подошел поближе. Увы, предчувствия оправдались. Это была статуя генерала Франко, высившегося во весь свой карликовый рост на огромной бронзовой лошади, с маршальским жезлом в вытянутой руке. Генералиссимус собственной персоной.
Рамирес с отвращением ушел с площади.
Вскоре он понял, что никто и не думает сносить памятник. Статуя Франко так и будет стоять здесь, напоминая о прошлом, и никого это не волнует. Наверно, это нормально, ничего туг не скажешь. Да он ничего и не говорил. Он готов был понять, что таков закон истории. Переход к демократии в Испании не нуждался ни в фейерверках, ни в реванше, ни в каких бы то ни было аутодафе. Но это было нестерпимо. Нестерпима была мысль, что статуя генералиссимуса переживет его, Пепе Рамиреса. Ему представлялось, как он лежит в фамильном склепе, пожираемый червями, а на его опустевшую скамейку преспокойно взирает бронзовыми глазами бессмертный Франко: нет, смириться с этим было выше его сил.