Хорхе Семпрун - Нечаев вернулся
Там было с десяток смит-вессонов, длинноствольных, крашенных суриком, — великолепные револьверы, сброшенные на парашютах англичанами во время войны. Несколько автоматов, тоже довольно старых, но в превосходном состоянии. Любовно смазанные, начищенные. Все это было пущено в ход во время их первых операций. Конечно, потом, через палестинцев, они стали получать оружие с Востока, чешское например, самых последних моделей.
Эли сохранил тогда, сам не зная зачем, один смит-вессон. Он держал его в недрах шкафа, откуда извлекал раз в год, чтобы почистить. Сегодня утром у него была мысль захватить его с собой.
Эли прополз метров пятьдесят, потом вскочил и бросился бежать сломя голову, петляя между могилами.
Он ясно слышит возглас, ругательство. Кажется, по-итальянски.
Он на бегу оборачивается. Все понятно. Кожаный тип направлялся к тому месту, где Эли упал. Видимо, хотел убедиться, что тот мертв, и в случае чего добить выстрелом в голову. Изумленный внезапным воскресением покойника и его стремительным бегством, он на миг растерялся. Потом бросился назад, к мотоциклу.
Эли мчится, выбирая места, где побольше памятников, которые хоть на миг, но прикрывают его от пуль. Теперь он слышит рев мотоцикла, несущегося на полном газу. Убийца гонится за ним.
Но Эли уже намного опередил его. Он вот-вот добежит до ворот кладбища, выходящих на поперечную улицу — Эли забыл ее название, она соединяет бульвар Эдгара Кине с улицей Фруадво. Хоть бы там был народ! Убийца не решится стрелять, когда вокруг люди, машины и много помех для отступления.
Эли доволен собой, своим телом, своим бегом, своим послушным дыханием. Он еще в форме, черт побери!
Когда он подбегает к выходу, по улице движется похоронная процессия, довольно многолюдная. Она уже сворачивает в ворота, направляясь в еврейскую — «иудейскую», как гласит табличка, — часть кладбища по другую сторону улицы.
Эли снова слышит за собой рев мотоцикла. Он бросается к похоронной процессии, врывается в ее ряды и работает локтями, вызывая возмущенные взгляды идущих за гробом. Наконец-то он в безопасности, в самом центре толпы, и чувствует себя как у Христа за пазухой. Тут он замечает, что люди впереди несут знамена. В основном красные, но есть и синие с белым, со звездой Давида.
На плечо его ложится чья-то рука, он слышит трескучий голос:
— Эли! Как я рад, что ты пришел!
Он не сразу узнает этого седого человека с морщинами у глаз, который улыбается ему с нескрываемым удовольствием. Эли знает его, это точно, но не может вспомнить, кто он такой.
Эли кивает, делает скорбное лицо.
— Как же иначе? — бормочет он.
Старик покровительственно берет его под руку.
— А ты знаешь, что твой отец буквально плюнул мне в лицо, когда я попросил его прийти проводить Макса? «Не желаю иметь ничего общего с ренегатами, даже мертвыми!» — так и сказал.
Ах вот оно что! Эли наконец понял.
Он попал на похороны Макса Ройтмана, одного из командиров ударных частей МОИ-ФТП. Во время войны он был коммунистом и боевым товарищем отца, но, в отличие от него, порвал с компартией. В газетах Эли читал сообщения о его смерти. А под руку его держит Морис Зерфлюс. Вокруг все мгновенно переменилось, никто больше не смотрит на него с подозрением. Его вторжение, не слишком учтивое, чтобы не сказать неприличное, объясняется вполне оправданной поспешностью: он хотел как можно скорее присоединиться к своему старшему другу, герою Сопротивления. Ибо Морис Зерфлюс — легендарная фигура в замкнутом мире ветеранов.
— А как себя чувствует Карола? — спрашивает Морис.
Эли пожимает плечами. Как она может себя чувствовать? Морис и сам это знает.
— Я рад, что здесь присутствует хоть один Зильберберг, — говорит Зерфлюс, сжимая его локоть.
Он действительно рад, это видно.
Эли потихоньку осматривается. Мотоциклист остановился у входа на еврейскую часть кладбища. Он не последовал за процессией. В тот момент, когда Эли оглядывается, тот как раз приподнимает щиток на своем шлеме. Эли видит лицо, глаза: тусклые, невыразительные, как сама смерть.
«Подговорите четырех членов кружка укокошить пятого, под видом того, что тот донесет, и тотчас же вы их всех пролитою кровью, как одним узлом, свяжете».
Начались речи, звучали прощальные слова, вспоминали подвиги Макса Ройтмана, время шло. Наконец настал момент поминальной молитвы на иврите.
Тут-то Эли, который стоял неподвижно, погруженный в свои мысли, и вспомнил вдруг эти слова одного из героев Достоевского. Из «Бесов», книги, навеянной делом Нечаева.
Эли Зильберберг вообще отличался тем, что в любых обстоятельствах умел вспомнить подходящую стихотворную строчку или фразу из романа. Казалось, он просто не в состоянии упустить ускользающие мгновения, не включив их в систему литературных ассоциаций. Как будто реальная жизнь была терпима только в литературном контексте.
Но кровь Даниеля Лорансона вовсе не связала их. Наоборот, скорее помогла им развязаться друг с другом, ради этого они и решили от него освободиться. Освободиться от безумия революционного кровопролития, разумеется. А заодно и друг от друга: чтобы вернуться в человеческое общество, к самим себе.
В 1974 году они пришли к убеждению, что методы «Пролетарского авангарда» устарели. Революция, о которой они все мечтали и которая, как им грезилось, зрела в недрах французского общества, заставляла себя ждать. Ясно было, что она произойдет не завтра. И даже вообще никогда не произойдет, если действовать, как они сначала задумали, по примеру других экстремистских организаций — идти напролом, выступать с оружием в руках по всему фронту. Само название, которое они дали своей организации, — «Пролетарский авангард» — красноречиво говорило об их заблуждении. Ибо времена авангардов прошли, равно как и времена революционного пролетариата. В общем, они поняли, что зашли со своей затеей в тупик. Пора было выходить из подполья, ликвидировать военное оснащение, которое они заготовили для грядущих классовых битв, и возвращаться к мирной жизни демократического гражданского общества, чьи возможности и жизнеспособность они так глупо — или преступно? — недооценили.
Таков был итог их долгих споров в 1974 году.
Но Даниель Лорансон резко этому воспротивился. Он считал, что их решение — не результат объективного анализа ситуации, а гнилой плод малодушия и трусости. Надо идти намеченным путем, говорил он, как можно скорее начать вооруженную борьбу и пробудить массы примером бескомпромиссного действия.
И тут, как раз когда их разногласия дошли до высшей точки, Жюльен Сергэ — в руководстве «Авангарда» он был ответственным за подпольную деятельность — узнал о тайных планах Лорансона. Вместе с горсткой непримиримых он готовил серию показательных терактов, естественно кровавых, против полицейских служб, международных концернов и видных фигур из военных и промышленных кругов.
Это, разумеется, вызвало бы беспощадные ответные меры властей и навсегда отрезало бы им путь к нормальной жизни. Столкновения с полицией оказались бы неминуемы, пусть даже исключительно для самозащиты.
Лорансона необходимо было нейтрализовать.
Но они пасовали перед практическим выводом из этого решения. Перед его исполнением. Нейтрализовать? Легко сказать! Тем временем Даниель прервал с ними всякие отношения и не подавал признаков жизни. Растворился. Надо было отыскать его, пока не поздно, и этим занялся Жюльен Сергэ вместе с Пьером Кенуа, своим заместителем по подпольной работе.
Разыскивая Лорансона, Сергэ провел целое расследование и открыл то, чего никто из них до сих пор не знал: Даниель был приемным сыном старшего комиссара уголовной полиции, участвовавшего в послевоенных разборках спецслужб. Даниель никогда им об этом не говорил. Даже Эли, его ближайший друг, можно сказать, alter ego, и то ничего об этом не знал.
Почему Даниель утаивал от них такое важное обстоятельство?
Эли, считая, что разбирается в характере Даниеля, пытался как-то оправдать его странное молчание.
Даниель не знал своего отца, умершего до его рождения, и видел только, что его место занял человек, с которым отец дружил с лицейских лет. Этот человек сумел не только благополучно уцелеть, участвуя всю войну в Сопротивлении, в той же сети, что и Мишель Лорансон, но еще и занять неостывшее место отца в постели матери. Разве этого не достаточно, вопрошал Эли, чтобы травмировать на многие годы впечатлительного подростка, создать внутренние табу, бессознательную цензуру, замешенную на агрессивности, ненависти — а может быть, и на стыде?
Но доводы Эли были отвергнуты. Что он хочет этим сказать? Что фрейдистские штучки перевешивают насущные интересы истории, классовой борьбы? Смешно! Дедушка Фрейд был отправлен в архив.