Алексей Козлачков - Запах искусственной свежести. Повесть
Выздоровел я раньше Мухи и сразу полетел домой в короткий отпуск по ранению. Его тоже отпустили в отпуск, только чуть позже. Ранение у него было такое, что мог бы им легко воспользоваться и дослужить где-нибудь в тыловых или учебных частях, не возвращаться больше в батальон. Тем более что его представили к награде за спасение офицера, остаток службы был бы просто санаторием: выступай на комсомольских собраниях, учи молодое пополнение тому, как воодушевленные решениями исторического 26-го съезда КПСС и его октябрьского пленума, воины-десантники пошли в бой и разметали врагов апрельской революции в пух и прах. Из него бы сделали передвижную ленинскую комнату со всеми вытекающими из этого радостями жизни: пайком, сытостью, спокойствием и благодарственными письменами на родину; и так бы могло продолжаться до самой пенсии, уже на родине. Я уж думал, что он так и поступит, и искренне желал ему этого. Но однажды по весне, когда жара становилась уже нестерпимой, мы увидели среди прибывшего молодого пополнения сияющего Муху, выпрыгнувшего вместе с ними из вертолета, прилетевшего из Кабула. Муха был чист, в хорошо прилаженной форме, это уже был не тот вахлак-первогодок во всем обвисшем; на нем не было обычных солдатских значков, но зато на груди его одиноко поблескивала медаль «За Отвагу». Это было уже степенство и достоинство зрелого воина. Как и его предшественник Дважды Два, Муха сам напросился обратно в батальон, начальство охотно шло в таких случаях навстречу.
Ранение и награда позволили Мухе стать самим собой. В нем уже не было пришибленности молодого солдата, он стал первым среди своего призыва, а дембеля старались его не задевать. Сам же он и в дедах — чуть позже — не задавался, служил спокойно и, кажется, даже с удовольствием, без устали натягивая нелегкую солдатскую лямку.
7
Своей гауптвахты в отдельно стоящем посреди пустыни батальоне не было, и поэтому тяжко провинившихся сажали в обычную яму. Не на гарнизонную же гауптвахту везти в Кабул, как было положено по уставу. Там, может, тоже не санаторий, но туда покуда довезут, потом обратно повезут на перекладных вертолетах — и так к трем суткам ареста добавится еще неделя отдыха в пути. А на такой большой срок из батальона при постоянной нехватке людей ни солдата, ни офицера никто не отпустит, — себе дороже. Да и арест в этом случае оборачивался скорей отпуском от войны. Чтобы сделать жизнь солдата еще хуже, чем была, его необязательно везти так далеко, поэтому сажали в яму прямо здесь, в батальоне, никуда не вывозя.
Откуда завелся в батальоне обычай сажать провинившихся в яму, никто не помнил, но своя яма была в каждой роте. К ней прибегали только в крайности, ведь всегда есть чего солдата лишить в целях наказания и без губы — еды, сна, воды, отдыха или всего этого одновременно, но рано или поздно каждый командир пользовался и губой. В военной службе много принуждения, а иногда и крайнего принуждения. У нас не устраивалось даже и общей батальонной губы, поскольку арестованных кто-то должен был охранять, а лишних людей для этого просто не было в отдельном батальоне, где в каждый момент времени спит, в лучшем случае, только треть батальона, а то и меньше; другие же либо охраняют спящих, либо где-то в горах на задании. Так что если уж какой-то командир подразделения решался посадить своего бойца за тяжкое нарушение дисциплины, то должен был сам его и охранять, своими измученными солдатами, отвлекая их от сна и отдыха, что делало этот вид наказания еще неприятней для провинившегося.
Наказание было очень жестоким, и в батарее капитана Денисова на моей памяти был только один солдат, который сидел в этой самодельной губе до Мухина, это был дезертир. Он и вырыл эту яму. Изначально же губа была просто кругом, начерченным Денисовым на земле, точнее сказать, на каменистом грунте пустыни. Арестованный должен был его долбить и углублять при помощи лома и лопаты все светлое время суток — все по уставу, и даже трехразовое питание при этом полагалось. Ночью спал, если мог. Тяжесть наказания заключалась даже не в этой долбежке ломом и лопатой, а в немилосердном афганском солнце, — и в невозможности от него укрыться. Оно начинало жечь через час-другой после рассвета и заканчивало, только когда закатывалось за горизонт, — и сразу наступала ночная прохлада или даже холод. Зной был главным испытанием и в бою, и на отдыхе, а если ты сидел в яме, работая на открытом солнце весь день с ограниченным количеством воды (арестованному полагалась только полуторалитровая фляга в день), то трехдневное пребывание в этой яме превращалось в настоящую пытку. Такая фляга для летней жары афганской пустыни была просто наперстком. После трех суток отсидки — максимума, который мог назначить ротный командир — из ямы доставали «кости негра», как шутили в батальоне. Заключенный, похудевший на десяток килограммов, был едва жив, с провалившимися сумасшедшими глазами, с черным спекшимся языком.
Кроме попыток дезертирства (если солдата ловили и до отправки под суд), безусловной причиной попадания на губу было еще прямое неподчинение приказу офицера, и — курение анаши, по-местному — чарса. Кажется, ничего больше. Так что этим наказанием не злоупотребляли. Но за курение сажали непременно. Такая строгость в отношении анаши была необходимостью выживания для батальона, стоящего посреди пустыни в кольце враждебных кишлаков, гор и племен, вблизи враждебной границы. Дай слабину, сделай вид, что не заметил конопляного дымка — завтра обкурится полбатальона, просто оттого, что служба здесь тяжкая, почти невыносимая и, даже если ты и не сидишь в яме и не машешь киркой целыми днями, все равно она ненамного легче этого ямного сидения и явно не по силам вчерашним еще школьникам из Рязани и Казани… хочется иной раз и забыться. Зато уж как средство излечения от наркомании яма была очень эффективна; попавшему туда, думается, уже никогда не приходила в голову мысль потянуть косячок до самого дембеля. А не исключено, что даже и после него. Бывало, что и курить бросали навсегда, вылезши из ямы.
Вот в эту яму и сел рядовой Мухин сразу после батальонного развода на занятия. Денисов вызвал его перед строем батареи и, как положено по уставу, объявил трое суток ареста, приложив руку к козырьку, — бесстрастно и без каких-то комментариев и наставлений. «Есть, трое суток ареста», — ответил столь же спокойно Муха, тоже откозыряв. Затем он сдал старшине ремень, напился впрок воды, получил лом, лопату и спрыгнул в яму. У ямы выставили караульного.
Когда минутами двадцатью позже мы с Денисовым выступили на тактические занятия в ближайшие горы, из ямы уже был слышен стук лома и видна мерно всплывающая и исчезающая, наподобие поплавка в море, панама Мухи, — сидевший прежде в яме дезертир успел ее существенно прокопать, поскольку сидел он там довольно долго и даже чуть было в тот раз не умер. А за нами тяжко топала навьюченная минометами наша батарея.
— А какие варианты у вас были, Федор Николаевич? — сказал мне почти злобно Денисов, отвечая на мое молчаливое утреннее угрюмство и переходя как всегда в таких случаях на «вы», что в этой ситуации еще и означало: «Отставить сопли, лейтенант!». — Не заметить, что схватил за руку? Не доложить? — проговаривал он очевидное, как будто самого себя убеждая в том, что у нас не было другого выхода, как засадить Муху в яму. Потом после паузы добавил с издевкой:
— Надо было подождать, пока он косяк передаст следующему, и тогда хватать… вон пока бы до Зубилы дошел. Эту падлу я бы с удовольствием в яме погноил.
Денисов, как и многие, любил Муху и не любил наглого и жестокого солдата того же призыва Зубкова. Но самому мне было не до шуток, даже и горьких. Я с ужасом думал о том, что я могу сделать для Мухи, и как это будет выглядеть теперь, после всего, что случилось. Ну что, пойти вечером и бросить ему флягу с водой в яму, чтоб никто не заметил? Глупости, это немыслимо. Мне даже в глаза ему стыдно теперь смотреть. После госпиталя у нас с ним сохранялась определенная полудружеская связь, я к нему подходил обычно вечерами, здоровался за руку, что-нибудь спрашивал и всегда угощал сигаретами или даже дарил иной раз — пачку сигарет, сгущенку, печенье какое-нибудь. Он никогда не отказывался — всегда брал, благодарил, — солдатский желудок бездонный. При этом он обычно добродушно улыбался, ему нравились такие демонстративные особые отношения с офицером, которые, впрочем, этим и исчерпывались. Если бы нас даже и не разделяла субординация, мы вряд ли стали бы с ним друзьями, слишком были разные… А теперь что? И как теперь ходить мимо этой ямы целых три дня… Твою мать… исполнил долг…
Я подумал о том, как несправедлива ко мне судьба, всегда найдет, где подставить подножку. Раньше у меня были неурядицы с прежним командиром батальона, я пришелся ему не по нраву, и он, как мне казалось, преследовал меня. Потом это ранение… А теперь вот все отлично, я выздоровел, я любим, дома меня ждет моя замечательная светловолосая невеста, и по приезде я на ней женюсь, и даже думать об этом нельзя без радостного замирания и перехвата дыхания. С начальством у меня все наладилось — и с Денисовым, и с Никольским, я получил орден, звание в срок, не служба — а радость. Так вот — в довольстве и возрастающем уважении товарищей — дослужил бы оставшийся небольшой срок в Афгане, и с честию, как говорится, домой, к новому месту службы, к своей возлюбленной…. И на вот тебе — случилось то, чего и предусмотреть даже не можешь… на ровном месте, черт возьми… И так отравляет жизнь, что просто всякое движение не в радость, и уж почти не думается даже о своей невесте… вот сегодня — ни разу не подумал…