Эдмонда Шарль-Ру - Забыть Палермо
Голос сестры Риты звучал в пустой церкви. Всякое сопротивление ей было тщетно. «Неверный» — слово это она обрушивала на головы посетителей. И это был сигнал, чтобы я подошла ближе, потому что часто бывало так, что какой-нибудь иностранный турист — лютеранин или православный — воспринимал это на свой счет и пытался искупить свою вину каким-нибудь даром. Слушаю вас, сестра Рита. Благодаря вам я совершила свои первые путешествия, вам я обязана любовью к приключениям и своей необузданностью. Я верю в ваших крестоносцев. Но можно и ошибиться. Ведь, кроме вашей истины, есть еще версия отца Саверио.
«Из-за шлема и железной рукавицы уверять, что эти благородные господа были крестоносцами? Вот еще! А почему не святые? Они-то крестоносцы? Бросьте шутить. Что может доказать костюм в стране, где набожным людям показывают статуи богоматери с обнаженной грудью? А святого Альфио, мужественного гасконца, разве не изображали народные художники в виде простоволосой музы, восседающей на облаке? Что скажете?»
Отец Саверио наш исповедник. Он приказал, чтоб из церкви изъяли все картины, на которых был этот святой неопределенного пола, летящий в небесах в тунике без рукавов, с обнаженным белым и круглым плечом, полногрудый, широкобедрый… Это был святой Альфио, фигура загадочная, гибрид, который никому не причинял вреда. Нам он нравился и такой. Но отец Саверио — упрямый: пьемонтец. Поэтому он утверждал, что шесть коленопреклоненных фигур у ног мадонны не жертвователи, не крестоносцы, а волхвы. Откуда он это знал? «Медный цвет лица. Вьющиеся волосы. Широкие ноздри. Никаких сомнений, это Балтазар», — вот что сказал отец Саверио относительно благородного господина, в котором мать-настоятельница узнала одного из своих предков. Он назвал его негром и поверг весь монастырь в уныние. Только не сестру Риту, которая не дала себя смутить: «Никогда не изображают Балтазара без тюрбана». Да, в этом она права. Господин, о котором идет речь, хотя у него и темная кожа, никакого тюрбана не носил, стало быть, это не Балтазар. «Он снял его из уважения к мадонне». Тогда сестра Рита рассердилась. «Значит, вы видели в жизни шестерых волхвов, вам это удалось? Шесть волхвов у ног мадонны! Помереть со смеху можно, а?» — «А вы, сестра Рита, знаете ли вы королей, путешествующих в одиночку? Если у ног мадонны изображено шесть фигур, значит, тут три волхва и их свита. Неужели не ясно?» У отца Саверио на все найдется ответ, но нам он не нравился. Он осточертел всем: матери-настоятельнице, сестре Рите и даже нам, детям. Отец Саверио утверждал, что от нас пахнет чесноком. В монастыре, где он был прежде, до нас, где-то вблизи Милана, кухня как будто была намного лучше. «Там не пичкали воспитанниц капонатой». Возможно. Но в Палермо наш повар и его помощники покупали что могли. Стало быть, от нас пахло чесноком. Отец Саверио говорил, что это нетерпимо во время исповеди, что он задыхается, что мы отравляем его этой вонью. По этой причине он исповедовал, не задергивая лиловую занавеску. Все было слышно. Наказания, которые он раздавал, предостережения — словом, все. У него был очень отчетливый голос и хорошая дикция. Наши «давние» воспитанницы не ходили к отцу Саверио. Они исповедовались в другом месте. И можно было их понять. Это были женщины, им было что рассказать посерьезней, чем нам: мужья, обиды, разлад в семье, неприятности, дети… Ну, одним словом, жизнь. Мне на исповеди почти нечего было сказать, кроме как припомнить проклятые забавы во время мессы. «А если ты не молишься, то чем занимаешься?» У отца Саверио пронзительный голос. Я неразборчиво отвечала ему. «Говори громче». Вот еще, чтоб он потом сказал, будто я чесноком пахну. В моем возрасте у людей хороший аппетит. «Ну, если ты во время мессы не молишься, что же ты делаешь? Спишь?» — «Я смотрю на церковный пол». В этом нет ничего опасного, пол у нас отнять не могут, он считается художественно ценным, отовсюду едут им любоваться. Это одно из чудес Палермо. «Я смотрю на пол, в этом нет греха». Тогда отец Саверио обрушивается на убранство наших церквей. «Театры! — говорит он. — Никто не может молиться среди таких декораций. Вот к чему приводят легкомысленных особ заботы о сохранении красоты. Вот до чего дошла в Сицилии религия. Почему для общения с богом необходимы эти мраморы, лепка и мозаика, кто это утверждает?» Он превозносит спокойные, без украшений стены, хвалит простые каменные полы, возмущается: «Дикие обычаи!» Груди, носы, ноги, глаза, животы и прочие детали сомнительного вида, да еще эти дары — серебряные и восковые дощечки, которые гроздьями висят вокруг статуй, как признательная дань от верующих церкви за чудеса и исцеления, — все это выводит его из себя. «Да, здесь еще хуже, чем в Мексике! Я служу дикарям». Признаться ему? Незачем. Северяне так добродетельны. И потом это место в церкви мне подходит, к чему рисковать, я могу его потерять. Моя скамеечка стоит на животе господа-младенца, нагого младенца. Я ничего не говорила отцу Саверио, никому не говорила, что, опустив глаза, я вижу три складочки на теле под узким пояском, на котором начертаны слова: «Имя мне Иисус». Тем более я не говорю отцу Саверио, что смотрю и ниже: на таинственную, цвета креветки или драже нежно-розовую припухлость, на этот признак пола, с которого я не свожу глаз. В час, когда церковь пуста и скамейки отодвинуты, именно здесь становятся на колени женщины, чтобы помолиться, перебирая четки и испрашивая благодати. Я видела, как они трут здесь о пол свои образки и укладывают их потом в сумочки; я видела, как они прикладывают к этому месту свой носовой платок, а затем подносят его к губам. Я видела, с какой горячностью они целуют в этом месте пол.
Жанне Мери с опущенными глазами некому признаться, что ее не отвращает этот культ, обращенный к младенцу-божеству. И сокрытие этого чувства сегодня, как и прежде, заставляет ее замкнуться в себе.
Да, она держится на расстоянии от тетушки Рози, от Бэбс или какой-либо еще жрицы красоты из тех, что переполняют нашу редакцию, где приходится быть целые дни. Каждая почта выбрасывает на наши столы щедрый урожай дамских исповедей, не особенно целомудренных, не особенно правдивых. Все это проглатывается привычно, без отвращения, хотя от этих надоедливых старых мотивов так и отдает распутством. Но мы должны делать свою работу, а кто из этих сидящих около меня пуританок не закричал бы о скандале, да еще громче и сильней, чем самая суровая монахиня, если б услышал мое признание? Особенно Бэбс. В моих ушах уже звучит ее голос.
Глава II
Образование вынудило его посещать лекции, на которых учили, что демона теперь не существует и что сверхъестественное — это всего лишь естественное, но пока еще не объясненное.
Поль МоранПопробуем описать Бэбс. Какие слова избрать, чтобы сообщить рельефность тому, что ее лишено? Бэбс высокая, белокурая и абстрактная. Я наблюдала за ней в постоянном ожидании чего-то неожиданного. Мираж…. Сомнамбула… Мне хотелось найти в ее лице какие-то черточки фантазии, юмора или же следы пережитого — радости, тоски, разочарования проигранной или выигранной битвы, ну, какую-то складочку в углах губ, блуждающий взгляд. Нет. Ничего. Ни поражений, ни побед. А ведь двадцать пять лет — это тот возраст, когда черты женщины уже представляют собой как бы географию ее прошлого. Но в Бэбс, как и в ее коже, подчеркнуты лишь признаки беспрецедентного благополучия. Ее голубые фарфоровые глаза выражали некую безличную любезность. Иногда — это бывало редко и недолго, но тут нельзя было ошибиться — какая-то тень сомнения беспокоила ее: не упустила ли она чего-то в имитации изысканной, безупречной женщины, неутомимой, всегда с хорошей прической, — облик, к которому она стремилась постоянно. Но это опасение можно было тут же укротить, достаточно было пустить в ход все, что у нее было связано с элегантной внешностью. Она вытаскивала из сумочки несколько убедительных аксессуаров, пудреницу, карандаш для бровей, целый ассортимент всяких штучек из арсенала курильщицы, при этом все ее браслеты и брелки весело звенели. Каждое движение было призвано продемонстрировать, что она отнюдь не вульгарная имитация элегантной женщины, но именно само воплощение изящества и шика, — не был забыт и пульверизатор, создававший вокруг нее душистое облако (надлежит побрызгать только мочки уха). После всего этого успокоенная Бэбс снова обретала знакомую ей почву и твердость своих убеждений.
Я иногда присоединялась к ней в час завтрака. Это происходило в ее рабочей комнате, куда секретарша ставила картонный поднос с очень скромной снедью. Чуточку протертых овощей, кусочек холодного мяса, баночка простокваши и чашка черного кофе — все это быстро проглатывалось. У нас оставалось время, чтоб немного поговорить. Но то, что я могла ей рассказать, интересовало ее меньше, чем полчаса этой передышки. Она снимала туфли, вытягивала ноги, делала несколько упражнений, развивающих гибкость, рекомендуемое вращение пальцами, лодыжками, затем минут на пять затихала, как бы настороже, и рассматривала свои ноги. Петля сползла? Чулок не на месте? Ведь всего не предусмотришь. Затем крупным шагом шла к окну спустить занавески и создать, как она говорила, «освещение в духе Тулуз-Лотрека».