Сири Хустведт - Что я любил
— Я у вас сегодня вместо пожарной машины.
Из ее губ вырвался неожиданно низкий грудной смешок, так не вязавшийся с прочим жеманным антуражем. Ал Коэн, второй муж Регины Векслер, мужчина со здоровым цветом лица, квадратным подбородком и басовитым голосом, судя по всему, живо интересовался творчеством пасынка.
— Никогда не знаешь, что от него ждать, да? — сказал он, указывая на картины, и я согласно кивнул. Что правда, то правда.
Перед уходом Регина протянула сыну конверт:
— Это тебе от Дана.
Поскольку я стоял совсем рядом, она сочла необходимым пояснить:
— Дан — мой младший сын. Он сегодня не смог прийти.
Через мгновение она повернулась к Биллу и сказала:
— Смотри — папа! Я хочу с ним поздороваться перед уходом.
Регина поплыла навстречу высокому мужчине, который только что вышел из лифта. Меня потрясло его сходство с Биллом. Пожалуй, лицо у Сая Векслера было тоньше, чем у сына, но серые глаза, кожа, разворот широких плеч, сильные руки и ноги — все это до такой степени напоминало Векслера-младшего, что со спины их было не различить; кстати, к этой мысли я не раз возвращался, когда Билл начал серию портретов отца. Слушая Регину, он кивал и что-то говорил в ответ, но лицо его оставалось безучастным. Мне тогда показалось, что он испытывает некоторую неловкость в обществе бывшей супруги и поэтому прибегает к тактике вежливой отчужденности, однако и потом, в общении с другими, его манера ничуть не изменилась. Подойдя к сыну, он протянул ему руку, они поздоровались. Билл поблагодарил отца за то, что он пришел. Нас представили, мы тоже обменялись рукопожатием. Я пытался поймать его взгляд. Глаз он не прятал, но смотрел куда-то сквозь меня. Потом коротко кивнул и сказал:
— Поздравляю. Всех благ.
Обернувшись к беременной невестке, он повторил эту фразу слово в слово. О будущем внуке, который уже заявлял о себе небольшой выпуклостью под платьем Люсиль, Сай Векслер даже не обмолвился. Он окинул беглым взглядом работы сына — словно их написал посторонний человек — и исчез. Может, внезапность этого визита и его не менее внезапное окончание так вздернули Билла, что он сбежал с вернисажа? Не знаю. Может, он просто не выдержал напряжения от того, что вдруг оказался в центре внимания художественного бомонда, который вполне мог его отринуть.
Как выяснилось, критики его и приняли и отринули. Та, первая, выставка задала тон всей будущей карьере Билла Векслера. Критики навсегда превратились либо в его горячих сторонников, либо в яростных ниспровергателей, но как бы больно или, напротив, сладко ему ни было от ненависти одних или молитвенного обожания других, для рецензентов и журналистов Билл значил куда больше, чем вся эта пишущая братия для него самого. Когда о нем впервые заговорили, он был уже слишком взрослым и слишком цельным, чтобы критики могли им манипулировать. Я никогда не знал человека более закрытого, чем Билл. Лишь единицы получали доступ в тайную обитель его воображения. Но один персонаж присутствовал в ней постоянно, причем, по печальной иронии судьбы, занимал там самое важное место. Его звали Сай Векслер. Отец служил для Билла воплощением недостижимого. Он относился к той породе людей, которые никогда целиком не присутствуют на событиях собственной жизни. Какая-то их часть всегда где-то вне, и к этой отсутствующей толике Билл рвался, рвался непрестанно, даже когда отца не стало.
После вернисажа в галерее Берни нас ждал скромный ужин. Билл появился, но все больше молчал, так что разошлись мы рано. На следующий день я пришел к нему в мастерскую. Была суббота, Люсиль отправилась в Нью-Хейвен навестить родителей, и Билл рассказал мне о своем отце. Сай Векслер родился в семье эмигрантов, которых чуть ли не в младенчестве вывезли из России, а потом судьба свела его отца и мать уже в еврейском квартале Нижнего Ист — Сайда. Когда Саю было десять лет, отец бросил жену с тремя маленькими детьми. Согласно семейному преданию, Мойше Векслер нашел себе другую, уехал с ней в Канаду, разбогател и родил еще троих детей. Но на похоронах своей бабки Билл познакомился с женщиной по имени Эстер Фойерштайн. Она-то и сообщила ему подробности, о которых в семье предпочитали молчать. На следующее утро после ухода мужа Рахиль Векслер вышла на крохотную кухню в тесной квартире, которую они снимали на Ривингтон — стрит, открыла газ и сунула голову в духовку. Нашел ее старшенький, Сай. Это он что было сил стучал кулаками в дверь Эстер, их соседки, и звал на помощь, это он вместе с ней выволакивал отчаянно кричавшую мать из кухни. Несмотря на попытку досрочной встречи со смертью, Рахиль Векслер прожила на свете до восьмидесяти девяти лет. Билл вспоминал о бабке без особых сантиментов:
— Она была просто полоумная. Сидит вот так и орет что — то на идише, сидит и орет, я не понимаю ни слова, тогда она давай меня сумкой лупить.
Билл помолчал немного.
— Отец всегда любил только Дана.
В этих словах не было горечи. Я уже знал, что Дан, его младший брат, с детства отличался обостренной чувствительностью и неустойчивой психикой, а в возрасте двадцати лет у него случился первый приступ шизофрении. С той поры жизнь его превратилась в череду больниц, реабилитационных центров и лечебниц. По словам Билла, отца до слез трогала чужая слабость. Его тянуло к тем, кто нуждался в помощи. У одного из его племянников была болезнь Дауна, и Сай Векслер ни разу не забыл про его день рождения, а вот поздравить старшего сына вспоминал далеко не всегда.
— Хочешь прочитать, что мне прислал Дан? — спросил Билл, протягивая мне мятый, исписанный от руки клочок бумаги. — Почитай, иначе просто не поймешь, что у него в голове творится. Дан на самом деле очень умный, хоть и сумасшедший. Мне иногда кажется, что у него ума на пятерых.
Я поднес к глазам замызганный листочек.
вино. вны. брать, я. ве!
бревна брать!
бить в бровь.
виновен вне
нивы, вне ноты,
вне вены, вне
неба, вне вины.
она вне.
братья, я
она.
твой дан(и)эл, вот ладон(и).
— Это что, анаграмма? — спросил я озадаченно.
— Я тоже не сразу понял, но если вдуматься, то здесь ведь все слова составлены из букв, использованных в первой строке. Кроме самых последних, потому что это подпись.
— А кто такая "она"? Он что, видел твои работы?
— Не знаю, может быть, ему мать рассказывала. Он же еще и пьесы пишет, иногда тоже в стихах. Вот ведь как все вышло. Никто тут не виноват. Думаю, мать с самого начала все чувствовала, даже когда Дан был совсем маленьким. Но, с другой стороны, живи наши родители, ну, словом, вместе, что бы изменилось? А тут, как он родился, мама поняла, что ничего у них с отцом не получится. Мне вообще кажется, что она довольно смутно представляла себе, за кого выходила замуж, а когда ей все стало ясно, было уже поздно.
В какой-то мере мы все несем на себе печать радостей или горестей своих родителей. Их чувства впечатаны в нас, как хромосомный набор или гены. В тот день, сидя в кресле, подпирающем ванну, я рассказал Биллу, который устроился на полу, как умирал мой отец. Об этом не знал никто, кроме Эрики. Мне тогда было семнадцать лет. Он перенес три инсульта. После первого удара у него была парализована вся левая сторона, и как следствие — лицевой парез и нарушения речи. Дикция стала невнятной; отец все жаловался, что у него в голове висит облако, в котором запутываются и тонут слова. Он часами стучал здоровой рукой по клавишам пишущей машинки, делая мучительные паузы, чтобы поймать ускользающие фразы. Я не мог смириться с этим зрелищем физической деградации. Мне по сию пору снится сон, в котором я просыпаюсь и понимаю, что у меня паралич, что я лишился ноги или руки. Отец всегда был человеком гордым и церемонным, наше с ним общение по большей части сводилось к тому, что я его о чем-то спрашивал, а он отвечал, причем ответы порой были куда более пространными, чем мне бы хотелось. Секундный вопрос мог вылиться в получасовую лекцию. Дело было не в сознании его превосходства, напротив, отец свято верил, что я все могу понять. Просто его монологи о нервной системе, о сердечной деятельности, о свободе или о Макиавелли частенько нагоняли на меня тоску. Но мне никогда не хотелось, чтобы он поскорее замолчал. Мне нравилось чувствовать на себе его взгляд, нравилось сидеть с ним рядом, нравились скупые проявления нежности, которыми всегда заканчивались его рассказы, и я ждал, что он потреплет меня по плечу или по коленке, что голос его потеплеет и дрогнет, когда он в завершение назовет меня по имени.
Когда мы переехали в Нью-Йорк, отец каждую неделю получал "Ауфбау", газету немецких евреев, выходившую в Америке. Во время войны там печатались списки пропавших без вести, и отец, прежде чем прочитать в свежем номере хоть слово, погружался в столбцы фамилий. Как же я боялся той минуты, когда "Ауфбау" доставляли в нашу квартиру, как боялся отцовской сосредоточенности, его сгорбленных плеч, окаменевшего лица, с которым он читал списки. Эти поиски родных всегда происходили в полном молчании. Он ни разу не сказал нам, что ищет их имена. Он вообще ничего не говорил. Его молчание душило нас с матерью, но мы не смели ни единым словом прервать его.