Мэри Чэмберлен - Английская портниха
— Я не знаю. — Ада постаралась не дать волю слезам.
— Не знаете?
Ада посмотрела на присяжных. Не сочувствие ли мелькает в их глазах? Ты могла бы быть моей дочерью. Обычной девушкой, пережившей трагедию.
— Вы когда-нибудь жили со смертью? — произнесла Ада. — Не с обычной смертью в обычное время. Но с той, что ходит за тобой по пятам каждый день, каждый час. Жить и заниматься трупами, испускающими газы, наблюдать, как сморщивается и вянет их кожа, обмывать плоть и чувствовать, что она разваливается у тебя под руками. Они слушали, сомнений не было. То, что она говорила, поднималось откуда-то из самых потаенных глубин.
— Мне было двадцать лет. Дитя. Я не могла голосовать или выйти замуж. Но я могла оказаться узницей, спать среди смертной вони и видеть во сне гниение и распад. — Она помолчала немного. — Вы когда-нибудь были там? В долине смертной тени? Не у могилы, стоя на земле, в безопасности, рядом со священником в торжественном одеянии?
Один из присяжных кивнул, когда она произнесла строчку из псалма, и пристально посмотрел на нее. Она поймала его взгляд. Затем глянула на мужчину, сидевшего слева, и обратилась к нему тоже напрямую:
— Смерть была внутри и вокруг меня. Я жила и дышала ею, таскала за собой, как мясник мешок с костями. Смерть была во мне. — Ада не отводила глаз от присяжных. — Во мне. Я носила смерть внутри себя. И я родила на фабрике смерти.
Она плакала. Носовой платок она не захватила с собой и утерла нос тыльной стороной ладони.
— Но я хотела родить, потому что это — жизнь. Хотела надеяться, жить. В том аду я хотела произвести на свет новую жизнь, живой комок тканей и волокон, крови и любви. Вы когда-нибудь нуждались в чем-то таком?
Мистер Уоллис, внимательно наблюдавший за Адой, кивнул.
— Когда-нибудь нуждались в живом существе настолько, что сразились бы со смертью? — Ада не знала, откуда берутся эти слова, разве что из любви и чувств, загнанных так глубоко внутрь, что она уже и не надеялась снова их ощутить.
— А затем? — мягко подстегнул ее мистер Уоллис.
— Томас жил. Он жил в моей душе, в моей памяти. Не проходило дня, чтобы я не увидела моего сына, не погладила пушок на его головке, не почуяла запах, что исходит только от новорожденных. Я смотрела, как он растет, я пела ему. «Прелестна, как бабочка, горда по-королевски». Я видела, как он делал свои первые шаги, слышала его первые слова. Целовала его царапины, чтобы они быстрее зажили, смазывала «ведьминым орешком» ушибы. Мой сын Томас поддерживал жизнь во мне. Я не поверю никому, кто скажет, что он умер. Он не умирал.
Она взглянула на присяжных, на каждого поочередно. На лысого мужчину в костюме, какие выдавали демобилизованным; на коренастого рыжего в твидовом пиджаке; на старшину с закрученными вверх усами и армейскими планками под серым лацканом. Она стояла с высоко поднятой головой, она держалась с достоинством. Не шлюха была перед ними, не обыкновенная проститутка. Но женщина, чья боль буравила землю у нее под ногами, женщина, которая взывала к небосводу, и никто ее не услышал. Женщина, оставшаяся в живых вопреки всему.
— А Дахау? — спросил мистер Уоллис.
— Дахау, — повторила за ним Ада. Дахау. Больше она не могла об этом молчать. Она рассказала им, какой была ее война, ее Дахау: избиения и голод, вонь, исходившая от труб, газы, сочившиеся из лагерных пор, бескрайнее, беспросветное зло, и она в этой тьме.
— Как насчет Станисласа фон Либена? Вы с ним встречались после освобождения?
— Он был в Дахау, — ответила Ада. — В городке Дахау. В конце войны.
— Что он там делал?
— Тогда я этого не знала. Лишь много позже выяснила. Он был там по делам, так мне сказали.
— Вы разговаривали с ним?
— Я заметила его. Он переходил улицу. Побежала за ним. Но он исчез в толпе. Там было много народу.
— Вы уверены, что это был он?
— Да.
— А Стэнли Ловкин? Что заставляет вас думать, что он и Станислас фон Либен — одно и то же лицо?
Ада теребила манжету на кофте, разглаживала нитку, выбивавшуюся тонкой пружинкой.
— Я узнала его, — сказала Ада. — Тот же голос, только без акцента. Правда, у Станисласа, когда он волновался, акцент пропадал, и порой он говорил как истинный лондонец. Меня и тогда это удивляло.
— Он не изменился внешне?
— Немного потолстел. Волосы поредели. Но глаза были того же цвета.
— Что-нибудь еще?
Ада переминалась с ноги на ногу. Трудно говорить такое прилюдно, особенно если вспомнить, сколько грязи вылил на нее Харрис-Джонс, но она должна доказать присяжным свою правоту.
— Да, — тихо ответила она.
— Прошу, расскажите присяжным, почему вы так уверены в том, что Стэнли Ловкин и Станислас фон Либен — одно и то же лицо?
Аде стало жарко, щеки заалели пунцовыми пятнами. Она облизала губы. Ей не хотелось произносить это слово, но мистер Уоллис сказал, что так надо. И стесняться ни к чему.
— Он был обрезан, — выдавила Ада. — Я никогда не слыхала от него о том, что он еврей. Ну, то есть, не только евреи бывают обрезанными. Но Стэнли был таким. Как и Станислас. У мужчин это не часто встречается… — Она попыталась остановиться, но слова сами соскользнули с языка: — Из тех, кого я знаю.
Старшина возмущенно пялился на нее, мужчину в дембельском костюме, которого Ада приняла за баптиста, перекосило от ярости.
Зря она это сказала, но так уж вышло. Ада глянула на присяжных:
— Я не хотела оскорбить чьи-либо чувства.
— Что-нибудь еще?
— Он говорил, что был в Намюре, когда пришли немцы, и не один, но с девушкой. Обозвал ее безмозглой шлюшкой. Это была я.
— Он вас не узнал?
— Я напоминала ему кого-то, но он не мог вспомнить, кого именно. Конечно, я изменилась. Война меняет людей. Теперь я ношу очки. И перекрасилась из шатенки в блондинку. И похудела.
— Что вы почувствовали, когда он вам это сказал?
— Он словно спустил курок, — ответила Ада. — Все эти годы в Дахау, без Томаса, моего сына, нашего сына, когда я была вычеркнута из жизни, — все вернулось. Горе, страдания. И выстрелило огнем, как из базуки.
Мистер Уоллис кивнул. Ада тяжело дышала, стискивая перила свидетельского помоста, костяшки пальцев белели на матовой коже.
— Что случилось затем? О чем вы думали?
— Он был пьян. Сильно пьян. Говорил гадости. Заявлял, что мы никогда не жили как муж и жена. Оскорблял меня.
— Как?
— Назвал потаскухой. Но только это неправда. — Ада смотрела исподлобья на старшину присяжных. — Я никогда не была проституткой. Но он меня таковой считал.