Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2007)
С благодарностью перечитав четыре книги Вышеславцева и расширенное предисловие В. В. Сапова, я думал и о самом Вышеславцеве, и “вокруг него”. О том, что тот “талант жизни”, о котором писал Вышеславцев в связи с художником К. Коровиным, самому ему был дан в полной мере. О том, что лучше всего о нем сказал Юнг: “Психология немца ХVIII столетия и русского модерна и вместе с тем русская архаичность психологии”. О том, что из талантливых и добросовестных предисловий В. В. Сапова к книгам, которые стоят у меня на полке, составился бы прекрасный сборник, а то и труд по истории русской философии, продолжающий и восполняющий книги Зеньковского и Лосского. О том, что двадцать лет дилетантизма в публикациях и изданиях русских мыслителей, когда за это принялись с восторгом и энтузиазмом начитанные дилетанты, “от них же первый есмь аз”, закончились. О том, что за двадцать лет основной корпус русской религиозной философии ХХ века издан и переиздан в России, и иногда даже совсем неплохо, а все же у издателей и историков философии есть должок перед Н. Арсеньевым и Л. Зандером, чьи труды заслуживают ознакомления с ними российских читателей. И о том, наконец, что, быть может, недалеко то время, когда после “путей” и “историй” русского богословия и русской философии начнется новый этап того и другой.
Борис Любимов.
Практики неочевидного: история чтения как история человека
Роже Шартье. Письменная культура и общество. Перевод с французского И. К. Стаф. М., “Новое издательство”, 2006, 272 стр. (“А”).
"Новое издательство” неспроста выпустило книгу Роже Шартье в серии “А”, в рамках которой российскому читателю уже были представлены некоторые “знаковые” для гуманитарной мысли современного Запада авторы и тексты1: французы почитают его как одного из своих самых значительных современных историков. Читающих по-русски Шартье успел заинтересовать публикациями в альманахе “Одиссей. Человек в истории”2, переведенной у нас несколько лет назад книгой “Культурные истоки Французской революции” (М., “Искусство”, 2001) и опубликованным в “Новом литературном обозрении” (2003 /60/) диалогом с Пьером Бурдье. Вообще книги (всего их около двадцати) и статьи Шартье переведены на множество западных и восточных языков, а сам он возглавляет Центр исторических исследований при высшей школе общественных наук (EHESS) в Париже, успевая при этом преподавать во Франции и в США, организовывать международные конференции и вообще выступать в типично французской роли публичного интеллектуала. По счастью, при всей своей известности Шартье оказался свободен от “культового” статуса, которым были обременены на родине и за ее рубежами такие его соотечественники, как, скажем, Мишель Фуко, Жан-Поль Сартр или Жак Деррида. Думается, именно по счастью: это сохраняет читательский взгляд более беспристрастным.
В очерках, составивших сборник (увы, “Письменная культура и общество” — именно сборник; а почему “увы”, о том чуть ниже), представлена история одной из стержневых практик западной логоцентричной культуры — чтения, взаимоотношения человека и текста и того влияния, которое текст оказывает на своих реципиентов. Кстати, тем, что такая дисциплина, как “история чтения”, вообще существует, мы во многом обязаны именно Шартье: историю чтения принято отсчитывать от выхода в свет фундаментальной четырехтомной “Истории французского книгоиздания”3, редактором которой был он вместе с крупнейшим французским историком книги Анри-Жаном Мартеном. Последовавшие за ней сборники статей на ту же тему, которые редактировал Шартье, окончательно утвердили рождение нового направления4.
То, чем он занимается, стоило бы причислить к истории неочевидного. Вообще-то у этой области исследований (скорее совокупности областей) есть и более ортодоксальные названия: история образования, история книгопечатания (с особым интересом к соответствующим культурным практикам Старого порядка), социология текстов и история письменной культуры (лекцию с таким названием Шартье в сентябре 2006 года читал в Москве в РГГУ). “Неочевидное” же здесь напрашивается в состав термина потому, что на самом деле эта дисциплина занимается очень тонкими связями, которые обыкновенно не осознаются вовлеченным в них человеком — и тем вернее на него действуют. “Социология” — это далеко не все. Не в последнюю очередь рассматривается здесь еще и антропология чтения, его психосоматика.
Одна из ведущих мыслей Шартье состоит в том, что текст — не умея существовать помимо своего носителя (пергамента, бумаги, экрана… список открыт) — влияет на читателя не только своим содержанием, но особенностями этого “носителя”: своей плотью, материальным обликом, фактурой. И еще неизвестно, между прочим, чем — больше. И это, по Шартье, имеет очень далеко идущие культурные последствия: может быть, именно в этом он видит источник чуть ли не всей “пластики” культурного формообразования.
Если содержание текста формирует лишь идеи и образы в читательской голове, то структура и фактура его носителя — сами телесные привычки человека. Его телесное самочувствие; характерную для него степень телесно переживаемой свободы. Простейший пример: чтение свитков в античном мире требовало участия обеих рук — читая, человек мог при этом разве что диктовать, а вот писать — уже нет. “<…> Революционные изменения, вызванные появлением кодекса, породили новые, невозможные прежде жесты: появилась возможность листать книгу, легко находить и цитировать какой-либо отрывок с помощью указателей, отсылающих к ее листам или страницам, отрываться от чтения, сравнивая различные фрагменты в одной и той же книге или в разных книгах, читаемых одновременно…” — замечает И. Стаф.
И это сыграло, по Шартье, фатальную роль: иначе стало распределяться читательское внимание — по-другому стали выстраиваться связи между текстами, между разными их фрагментами. Отсюда — только шаг до перемен в организации мышления, в способах работы с информацией.
Такой шаг делается всякий раз, когда складываются соответствующие “технические” условия: каждая из революций “в способах производства и передачи текстов” неминуемо оборачивалась, по замечанию И. Стаф, “также и эпистемологическим сдвигом”: так, под влиянием “компьютерного” чтения — особой, небывалой в “бумажную” эпоху системы навыков — культура переживает сейчас “величайшую, не имеющую исторических прецедентов революцию”. Ей в сборнике посвящены целых две работы: “Письменный текст на экране. Книга песка” и “Читатели и чтение в эпоху электронных текстов”.
Великих революций в области письменной культуры было не так уж много. Первой, вероятно, стоит считать возникновение самой письменности. Вторая потрясла страны средиземноморской культуры во II — IV веках н. э. и “была переворотом в самой форме книги”: именно тогда “на место свитка пришел кодекс ”, форму которого наши бумажные книги сохраняют и поныне. (Я бы добавила к этому еще один переворот, тоже растянутый во времени и пришедшийся примерно на те же века: становление чтения “про себя” как особой разновидности восприятия текста — “интериоризация” его, эмансипация и от чужих интонаций, и от скорости устной речи, которая в любом случае медленнее мысленного чтения. Так, бл. Августину было еще удивительно видеть, как учитель его Амвросий Медиоланский читает, не произнося читаемого вслух.) Следующая революция грянула очень нескоро — в середине XV века — и “была вызвана изобретением нового способа воспроизводить тексты и изготавливать книги”: наборного шрифта и печатного станка — что резко увеличило число находящихся в обращении текстов. Эта сугубо “техническая”, казалось бы, революция многими авторами и сегодня считается поворотным моментом в западной истории.
Однако нынешняя, “электронная” революция, считает Шартье, куда радикальнее Гутенберговой — поскольку та не изменила основных структур книги: они всего лишь стали воспроизводиться новым способом. А вот “замена кодекса на компьютерный дисплей производит более радикальный переворот, поскольку изменяются сами способы организации и структура носителя письменного текста”.
Итак, Шартье полагает (собственно, скорее исходит из этого, чем доказывает это), что на разных носителях один и тот же текст прочитывается — и переживается — настолько по-разному, что это позволяет говорить об ощутимых смысловых сдвигах: не столько, может быть, в самом тексте (по крайней мере внятных доказательств этого мы у Шартье не найдем), сколько в читателе, в его умственной оптике и пластике. Собственно, эта замеченная им связь — самое принципиальное и самое интересное. Он рассматривает текст — причем именно в качестве “физического” факта — как своего рода центральный феномен культуры, прослеживает идущие от него связи ко многим другим культурным явлениям: межчеловеческим отношениям — например, властным5 — и разным формам коммуникации, организующим, в свою очередь, общество и поведение людей в нем.