Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2011)
Раздел «Философский фундамент» целиком занят исследованием А. В. Кольцова «Динамическая метафизика бытия. Философское осмысление и обоснование „Розы Мiра” (так в тексте. — О. Б. ) Даниила Андреева», в котором его воззрения представлены как стройная метафизическая система.
Кроме всего прочего, в книгу включено приложение «Северный Царь» — антология художественных и эпистолярных текстов Андреева, посвященных Петербургу, а также своего рода андреевский персональный лексикон — список его неологизмов и окказионализмов, правда, не всех, а только тех, что упоминаются в текстах сборника.
Читатель же, кроме многообразных представлений о самом Андрееве, получает и еще нечто, ничуть не менее любопытное: слепок с разнообразия сегодняшних его прочтений, с современных запросов к нему — а следовательно, и с нашего нынешнего интеллектуального и духовного состояния вообще.
А н д р е й П а в л е н к о. Возможность техники. СПб., «Алетейя», 2010, 224 стр.
Московский философ Андрей Павленко продолжает своей книгой нетривиальную линию в понимании техники, начатую еще в первой половине ХХ века нашим соотечественником — о. Павлом Флоренским и двумя немцами — Мартином Хайдеггером и Фридрихом Дессауэром. Тут, правда, стоило бы говорить не столько о линии, сколько о сплетении линий, истоки у которых были довольно разные. Все эти мыслители, хотя и современники, сойдись они вместе, вряд ли вполне поняли бы и приняли друг друга — но кое к чему общему они, друг друга не зная, все же пришли. Тем более что стимулы к этому у них были, по существу, общие.
Наиболее чуткие люди западной цивилизации, к концу XIX столетия создавшей между человеком и природой мощную, самовластную и самоцельную техническую прослойку, уже на предыдущем рубеже веков начали чувствовать потребность в том, чтобы примирить технику с библейскими истоками своей цивилизации и культуры — и с самим существом человека, как они его понимали. Потребность эта была тем более настоятельной, что чуждость, а то и враждебность техники человеку к тому времени стала слишком уже бросаться в глаза. На поверхностный взгляд уж точно.
Поэтому оказалась нужна своего рода терапевтическая культурная работа — правда, так и не ставшая (случайно ли?) магистральной в западной мысли, а оставшаяся где-то на ее почти экзотической окраине.
Такая ее маргинальность удивительна, ибо отношение к технике, предложенное участниками этой работы, очень органично для нашей культуры с ее двуедиными — библейскими и античными — корнями. Возобладали подходы куда более поверхностные: с одной стороны, отвержение техники как начала, разрушительного для человека, отчуждающего его и от природы, и от собственной сущности, и, с другой — принятие ее на том простом основании, что от нее много пользы и удобства. От чего, разумеется, техника не переставала быть проблемой, и связанное с ней культурное напряжение тоже никуда не исчезало.
Терапия, предложенная Флоренским, Хайдеггером и Дессауэром, состояла в том, что каждый из них восстанавливал исходную цельность человека — как вида, — его техники и его мира; укоренял технику не просто в практической надобности и даже не только в природе человека, но прослеживал ее корни вплоть до глубин самого бытия и тех отношений с ним, что органичны именно для нашей техногенной культуры.
Фактически, однако, эта терапия не состоялась как таковая: линия Флоренского — Хайдеггера — Дессауэра, как и было сказано, не стала ни ведущей в европейском философском дискурсе, ни даже принадлежащей к сколько-нибудь центральным его областям, и воздействие техники на современного человека, как и его зависимость от нее, по сию минуту ощущаются как травмирующие.
Поэтому оказывается необходимым интеллектуальное предприятие Андрея Павленко. Он вступает в спор с преобладающим в западной мысли пониманием техники, которое восходит к Марксу и среди ныне живущих представлено, например, немецким философом Гюнтером Рополем и согласно которому источник техники — только и исключительно человеческое сознание с присущими тому, как водится, заблуждениями. Павленко же делает предметом своего анализа онтологическое значение техники, вырабатывает для этого терминологический инструментарий и берется показать, что техника — «самостоятельная форма бытия сущего», связанная с самой его онтологической структурой. Поэтому работа человека с ней — одна из существенных форм его работы (и диалога) с самим собой. «Направляя конструирующего мир человека», она «вплотную подводит его к собственной границе».
Техника, утверждает автор, «возможна как незапрещающее позволение бытия» — как выведение на поверхность собственных его глубинных возможностей.
Из этого выведения, кстати, отнюдь не следует с непременностью тип рационализма, развившийся в европейское Новое время и многим кажущийся единственно возможным. Не предполагаются им и те «космофобия и антропоцентризм», то «пренебрежение к природе и надменное самовозвеличивание» разума, которые в итоге поставили его на службу им же порожденной техники и заставили его «работать на Сверхиндивида», а «неповторимого человека» привели к антропологическому вырождению: превратили его в «цивилизьяну, которая самозабвенно отдается техническим способам дезиндивидуации». Путь, приведший к «техническому рабству», полагает Павленко, — это вообще «авантюра с совершенно не свойственными» разуму задачами.
Все могло — и может — быть иначе. «Двери „возможности техники”» способны быть открытыми с другой, «неожиданной стороны» — она может быть поставлена на иные основания. Укоренена в этичном, «одушевленном», заботливо-чутком — и, главное, не доминирующем и не побеждающем — отношении к миру.
С в е т л а н а Н е р е т и н а, А л е к с а н д р О г у р ц о в. Реабилитация вещи. СПб., «Мiръ», 2010, 800 стр.
Вслед за своего рода реабилитацией техники, проведенной Андреем Павленко, естественно обратиться к работе других философов — Светланы Неретиной и Александра Огурцова, которые предприняли восстановление в правах явления и понятия вещи. В тех же самых правах, что и техника у Павленко: в правах на онтологический анализ, на укоренение в бытии.
Отчего вдруг вещь нуждается в реабилитации? Собственно, от того же, отчего и родственная ей техника: от запущенной разлаженности отношений с ней — а значит, и с самим собой — современного западного человека. Ведь не только в нашей стране «семидесятилетнее господство марксизма» «привело к тому, что и мы, и наши соотечественники считаем вещь чем-то важным для потребления, но не больше» (с этого утверждения авторы и начинают свою книгу), — такое отношение — проблема общецивилизационная.
Вообще «поворот к вещам» — сквозная тема катастрофического XX века, известная по крайней мере с 1940-х годов (вспомним хотя бы переводившуюся у нас десять лет назад книгу Франсиса Понжа «На стороне вещей» [10] , впервые вышедшую в оккупированном Париже в 1942 году и очень знаковую для самочувствия европейцев того времени). Вполне вероятно, человек этого столетия, с характерной для него проблематичностью ориентиров, обратился к вещи в поисках насколько возможно безусловной, осязаемой опоры. Между прочим, мне давно кажется, что столь проклинаемое интеллектуалами потребительство с его обостренным до преувеличения интересом к вещам — одна из сторон этого поиска. Другую сторону того же процесса — по видимости, но лишь по видимости, далекую от первой и никак не связанную с ней, — представляет знаменитый онтологический поворот современной мысли, в русле которого движутся и наши авторы, и ранее упомянутый Андрей Павленко. Человек стремится оправдать свою предметную среду, найти ей такие корни, которые выходили бы за пределы сиюминутного существования.
Неретина и Огурцов в своей монографии не только обозревают основные линии в интерпретации вещи, сложившиеся за века западной интеллектуальной истории (от Платона и Аристотеля — до постмодерна), но и осмысливают ее как «фундаментальную онтологическую единицу философского анализа». Возвращая вещь в философское сознание, они выявляют ее связи с другими универсалиями: космосом, миром, природой, бытием. Они предпринимают попытку собрать разные известные европейской мысли аспекты вещи воедино и срастить их в целостность: «...вещь чувственного восприятия расширяется до вещи, репрезентируемой памятью, вещь памятуемая — до вещи воображаемой, вещь, конституируемая воображением, до идеальных объектов теории, конституируемый предмет — до вещи, конструируемой дизайном».