Раймон Кено - Упражнения в стиле
— Я пойду с вами.
— Ах, оставьте! Мы с Пешедралем прекрасно справимся сами.
— Привет! — говорит графиня.
Этим она желает сказать, что ей пора ложиться спать.
— Бе-е-е! — говорит Фелица.
Этим она желает сказать, что ей тоже пора ложиться спать.
И обе они действительно идут ложиться спать.
— Все прошло благополучно? — спрашивает Сидролен у герцога, который, судя по его виду, не слишком расположен отправляться в засаду.
— Что именно?
— Ваше турне по столице.
— Сфен и Стеф просто в восхищении.
— А вы сами? А месье Прикармань?
— Ну... порой нам приходилось тяжко, — столица очень изменилась.
— А вы давно здесь не бывали?
— Да уж больше века, — спокойно ответил герцог.
Пешедраль кашлянул.
— Я хочу сказать: сто лет здесь не был, — поправился герцог. — Вот, к примеру, уличное движение: у нас получились неприятности с этим уличным движением. Сфен и Стеф не привыкли к таким скоростям. А городские сержанты вручили нам целую кучу каких-то бумажонок, с которыми я не знаю, что и делать.
И, вынув бумажки из кармана, герцог разорвал их на мелкие клочки.
— Но самая большая кутерьма случилась при осмотре этой вашей железной башни, — продолжал герцог. — Сфен непременно пожелал взойти на четвертый этаж, но ему удалось добраться лишь до второго. К счастью, там оказались какие-то люди с киноаппаратом, и благодаря им все уладилось. Стоит появиться киношникам, как и невозможное возможно, и дорога долгая легка, но тем не менее Сфену не удалось подняться выше второго этажа.
— А другой? — спросил Сидролен.
— Что «другой»?
— Другой конь?
— Стеф? Он вообще не захотел подниматься. У него от высоты голова кружится.
— По-моему, вам пора уже в засаду, — сказала Лали.
— Еще глоточек укропной настойки, и мы идем, — сговорчиво ответил герцог.
— Ну а ресторан? — спросил Сидролен.
— Да так себе, — ответил герцог. — Порции мизерные — больной птичке разок клюнуть! — а в меню ни одного из тех блюд, что я так любил «встарь и до нынешних времен»[*]: соловьиный паштет с шафраном, торт из каштанов на мышином сале, заливной кабан с подсолнуховыми семечками, и ко всему этому — жбан доброго вина.
И герцог допил свой стакан, сопроводив питье следующим замечанием:
— Что мне нравится в укропной настойке, так это то, что она ни с чем не рифмуется. Я имею в виду слово «укропная».
— Разве только взять ассонанс, — заметила Лали.
— Это недопустимо! — отрезал герцог.
— А вы еще и поэт? — спросил Сидролен.
— Гм... гм... — замялся герцог, — ну, случается иногда сляпать шансонетку...
— Вот это для меня новость! — воскликнул Пешедраль. Нарушив таким образом свое почтительное молчание, он тут же отлетел по параболе в другой конец кубрика, сшибая по пути стаканы. Пока он поднимался, охая и потирая ту часть тела, что расположена между ухом и затылком, герцог как ни в чем не бывало заканчивал фразу, обращенную к Сидролену:
— ...но, главное, я живописец. Как вы.
Потом он воскликнул:
— Послушайте, что мне пришло в голову: если мы так или иначе помешаем вашему писуну писать, то что же вы будете тогда замазывать? Ведь без такого дела вы почувствуете себя совсем неприкаянным.
— Я учту, — говорит Сидролен. — Я это учту.
— Ну ладно, жребий брошен, andiamo![48] — как говорил Тимолео Тимолей. Пешедраль, ты осмелился перебить меня, но я тебя прощаю. Следуй за мной, и давай покажем месье Сидролену, на что мы способны. Чао! — как говорил все тот же Тимолео Тимолей.
И они выходят.
— Собираетесь их дожидаться? — спрашивает Лали.
— Так будет приличнее, — отвечает Сидролен.
Лали гасит сигарету, собирает карты в футляр и заворачивает его в зеленую салфетку. Потом встает и говорит:
— Что это за люди, хотела бы я знать.
Сидролен пожимает плечами. Потом отвечает:
— Это нас не касается.
Лали возражает:
— Ну, это не ответ. И потом, наоборот, это вас касается.
Сидролен говорит:
— Мне иногда чудится, будто я видел их во сне.
— Это ничего не проясняет.
— Просто у меня такое ощущение.
— Вам лучше знать. Я — и сны... ничего общего!
На пороге Лали еще раз спрашивает:
— Значит, будете их дожидаться?
— Придется, — говорит Сидролен.
Лали выходит.
Сидролен разворачивает зеленую салфетку и достает карты. Он принимается раскладывать пасьянс.
Вновь появляется Лали.
— Ну а лошади? — спрашивает она.
— Что «лошади»?
— Странные истории творятся с этими лошадьми.
— Еще более странные, чем вы думаете, Лали. Одна из этих лошадей — говорящая. Я сам слышал, как она говорит.
— И что же она рассказывает?
— Она было выругалась, но я не стал задерживаться и дослушивать.
— А вы не во сне ли это увидели?
— О, в моих снах лошади говорят очень часто, и ничего странного в этом нет.
Лали опять садится. И говорит:
— Подожду-ка я вместе с вами.
Она берет карты и спрашивает:
— Сыграем?
— Неплохая мысль, — спокойно говорит Сидролен.
И они проиграли до самой зари.
XIX
На рассвете снаружи поднялся гвалт.
— Застукали голубчика! — сказала Лали.
Сидролен ничего не ответил.
Гвалт усилился, к нему присоединились всевозможные ругательства, оскорблятельства и проклятельства.
— Большой шухер в лавочке! — констатировала Лали. Гвалт приближался; наконец дверь распахнулась, какой-то человек влетел в нее и рухнул прямо на стол, очистив его от карт, скатерти, стаканов, бутылки и пепельницы. Зашвырнув свою жертву внутрь, герцог и Пешедраль заботливо и крепко заперли за собою дверь. Человек восстановил было вертикальное положение, но тут же должен был сесть, силою принужденный к тому обоими своими противниками.
— Вот так! — сказал довольный герцог. — Неплохая работенка?
— Я протестую! — завопил пойманный. — Это похищение! Это консьержнаппинг! Нет, консьержехищение! На помощь! На выручку! Это ошибка, ужасная ошибка! Я хотел застукать тех, кто пачкает вашу загородку, а эти типы навалились на меня! Может, они-то на ней и пишут!
— Ах ты, гнусный клеветник! — вскричал герцог и, размахнувшись, отвесил крикуну оплеуху.
— Караул! Позор! Рецидив! Оскорбление личности! Послушайте, месье, вы-то меня знаете!
Сидролен говорит герцогу и его конюшему приспешнику виконту:
— Сядьте, пожалуйста, давайте послушаем объяснения этого господина, я его и в самом деле знаю.
Затем он обращается к консьержу, он же бывший сторож туристической турбазы для туристов:
— Месье, я и правда знаю вас в лицо, но мне неизвестно ваше имя.
— Луи-Антуан-Бенуа-Альбер-Леопольд-Антуан-Нестор-Серж Ла-Баланс.
— Длинновато, — замечает Сидролен.
— А почему два Антуана? — спрашивает герцог.
— Один в честь отца, второй — в честь деда. Что касается длины, то обычно все это сокращается до Ла-Баланс-бис.
— А еще покороче нельзя? — спрашивает Сидролен.
— Вообще-то меня зовут Лабаль.
— Так вот, месье Лабаль... — начинает Сидролен.
— Оставьте Лабаля в покое, так будет совсем коротко.
— Ну так вот, месье...
— А по какому праву вы меня допрашиваете, месье Сидролен?
— Дайте ему в ухо, — вполголоса советует герцог.
— Нет у меня никаких прав, — говорит Сидролен, — а вы имеете полное право не отвечать мне.
— И он им воспользуется, — вставляет герцог.
— Ладно, — говорит Лабаль, — при таких условиях я согласен рассказать вам свою историю.
— Ах ты, Боже мой, историю! — говорит герцог в сторону.
— Это краткая, но потрясающая история.
Лабаль перевел дух, собрался с духом и повел свою речь в таких выражениях:
— Имя, которое я ношу, господа, обрекло меня на необыкновенную судьбу. Баланс, как вам известно, свойствен весам, иначе говоря, символу правосудия, и всю свою жизнь я стремился способствовать его торжеству на земле, — разумеется, в меру своих слабых сил. И если общество наделило меня столь знаменательным именем, то природа, со своей стороны, одарила серым веществом головного мозга необычайной активности, и я уже с младых ногтей отчетливо понял, что официальное правосудие — это не что иное, как звук пустой, и дал себе клятву своими личными усилиями компенсировать упадок и ничтожество государственных судебных органов. Таким образом, я сам, лично, укокошил от трехсот до четырехсот человек, приговоренных, по моему мнению, к чересчур мягкому наказанию; если эта цифра удивляет вас, то я вам признаюсь, что меня интересуют лишь самые тяжкие преступления, и единственной контрмерой против судебных ошибок я считаю смертную казнь. Не беспокойтесь — я действую лишь после того, как долго обдумываю интересующий меня случай. Вот это, господа, как раз и отличает меня от обыкновенных судей: я думаю. А мысль — это тяжкое бремя, господа, тяжкое бремя, всю тяжесть которого вам невозможно даже оценить, но на эту тему я не собираюсь сейчас распространяться, поскольку однажды вечером уже обсудил ее с месье Сидроленом. Как бы то ни было, я нанялся — по причинам, которые вас не касаются и которые долго объяснять, — я нанялся, повторяю, ночным сторожем на туристическую турбазу для туристов и, возвращаясь домой на рассвете, часто замечал оскорбительные надписи на загородке отрезка набережной перед баржей, на борту коей вы нынче находитесь, да и я сам также нахожусь, правда против воли. Упорство, с которым возобновлялись эти надписи, навело меня на мысль — а вы, верно, уже убедились, что, когда я говорю «мысль», я не употребляю это слово всуе, — итак, оно навело меня, повторяю, на мысль, что их автор, быть может, такой же борец за правосудие, как и я сам, то есть в некотором роде мой конкурент. И это мне не понравилось. Если все пожелают вершить правосудие на свой лад, начнется такая нераздериха, что только держись; я — единственный квалифицированный специалист в этой области. Итак, я провел небольшое расследование и узнал о ваших прошлых неприятностях, месье Сидролен, и о тяжкой несправедливости, жертвою коей вы стали. Невинный человек два года проводит в предварительном заключении! Тем более гнусным показалось мне преследование, которому вы подвергаетесь ныне. Желая разоблачить негодяя, что донимает вас своей неоправданно-жестокой местью, я нанялся консьержем в дом, строящийся по ту сторону шоссе. И каждую ночь я подстерегал его, но так никого и не обнаружил. Как вдруг сегодня я увидел две подозрительные тени. Их было двое, я — один. И все же я отважно приблизился к месту их действий — без сомнения, преступных. Это был первый срыв в моей карьере, ибо в результате я сам угодил к вам в руки. Ну а касательно моей невиновности в вопросе о надписях, она, как мне кажется, вполне подтверждается тем фактом, что при мне не обнаружено никаких приспособлений для живописных, письменных, а равно и гравировальных работ.