Елена Чижова - Лавра
Упираясь руками в столешницу, я поднималась тяжело. Я знала: теперь надо действовать хитростью – в ней моя надежда на спасение. «Может быть, действительно стоит попробовать, чем черт не шутит», – я попыталась подмигнуть. «Знаешь, с этим господином надо поосторожнее», – муж поморщился. «С господами», – я возразила тихо. Он не переспросил. (Не возражают, боятся спугнуть. Разговаривают как с сумасшедшей.) «Пойду переоденусь, – я огляделась. – Если уж отчитывать, нехорошо в халате». Слабые ноги отказывались держать. Цепляясь за стены, я добралась до комнаты и притворила дверь. Она открывалась наружу, изнутри не подпереть. Цепкими глазами я обшарила комнату, пока не наткнулась: лампа, прикрученная к столу, крепилась на длинном штыре. Стараясь действовать беззвучно, я открутила винт и вытянула из гнезда. Подкравшись к двери, просунула и подперла вывернутым абажуром. Разговаривая вполголоса, они ходили по коридору.
Бояться нельзя, если справятся со мной, справятся и с другими. В дверь стучали настойчиво. «Открой», – отец Глеб звал меня. Руки дрогнули. Опережая дрожь, я зажала их между колен. Спина взмокла. Я сцепила зубы до хруста. «Пожалуйста, открой». Я не узнала голоса. Кто-то, стоявший под дверью, дергал ручку, расшатывая вставленный штырь. Свернутый абажур бился о стену. Углом подушки, давя подступающий ужас, я забила себе рот.
Тревожный запах ладана сочился из дверной щели. Они выпевали в два голоса, неразборчиво. Я слышала шуршание страниц, и под это шуршание голоса вступали попеременно: тенором и баритоном. Угол подушки стал мокрым. Я вытянула изо рта и замерла, прислушиваясь. Шуршало громко и хрустко, как магнитофонная пленка. Под привычный пленочный хруст два голоса сливались в одно. То скверным тенорком, то низким баритоном голоса отчитывали меня, изгоняли бесов. Формулы, к которым они взывали, низвергали в бездну, запускали пальцы в такие глубины, где терялся разум. Ужас расслабленного безумия жег изнутри. Снова, как будто вышла наружу, я видела себя со стороны – у храмовых колонн. Кто-то, имеющий силу, пронзал металлическим взглядом, подступал непреклонно. Зажав ладонями уши, я сползла на пол и шевельнула губами: «Только не слушать, песня, это – другое, в два голоса, я знаю… Это – просто песня… Песня на русские темы…»
Лбом в расставленные колени, обхватив голову руками, я выводила слова, выпевала низким воем: Пой, лягавый, не жалко, а-а-а поддержу! Я подвою, как шавка, а-а-а подвизжу! Бесы, проникшие в сердце, сбивались стаями в горле. Сцепившись зеленоватыми ручонками, они рвались наружу, свивались в хоровод, уворачивались от слов, бились в бетонные стены. Страшная песня, клокочущая в моем горле, пронзала их раскаленным штырем, не давала укрыться. Невиданный ветер, поднявшийся над поваленным небоскребом, раскачивал комнату, словно я, обуянная бесами, выла в высокой башне…
Удар чудовищной силы, под которым содрогнулись стекла, обрушился в оконную раму, и, откинув голову, я увидела: наискось – от угла к углу – змеящейся трещиной, как разрывается завеса, расходилось оконное стекло. Острый кусок, выпавший из пазов, брызнул искрами. Громче и громче, раскачиваясь до неба, я кричала и выла страшным мужским баритоном: Мне б с тобой не беседу, а-а-а на рога… Мне бы зубы, да нету, а-а-а-а – цинга… Вертухаево семя, не дразни, согрешу! Ты заткнись про спасенье, а-а-а-а – гашу…
Две ручонки, сведенные ужасом, расцепили хоровод. Облетев круг, бесы рассыпались по сторонам и ринулись к оконной щели. Зеленый водоворот вился над выпавшим углом, когда, завывая страшным воем, они бились у трещины, просачивались в щель, падали вниз. Слабая дверь содрогалась под ударами. Хватаясь за край, оползавший в бездну, я поднялась на ноги. В опустевшей комнате, где гулял ветер, я стояла в дверях и, цепляясь, не давала им проникнуть.
* * *Пристанище я нашла в мастерской. Подобрать ключ не составило труда. Точнее, я и не подбирала. Оказалось, он так и висел на моей связке. Это обнаружилось под дверью, когда я наудачу пробовала один за другим. С какой-то попытки повернулось. Я вспомнила: в последний раз мы выходили по очереди, Митя – первым.
Электричества не было. Пощелкав выключателем, я вывернула лампочку: нить оказалась целой. Стараниями бдительной дворничихи опасное помещение обесточили. Вызвать мастера я не решилась.
Таясь, я возвращалась вечерами и, запершись наглухо, готовила ужин. Газ по недосмотру оставили. Единственная исправная конфорка трещала голубоватым пламенем. Набрав из крана воды, я варила нечищенную картошку. Шкурки, окрашенные в цвет земли, лопались трещинками, и, катая клубни в ладонях, я снимала мягкие лоскутки. Картофелины, очищенные от мундиров, казались сладкими. Наевшись, сметала в ладонь коричневатые свившиеся шкурки и по очереди жгла над огнем. Каждую шкурку я держала до последнего, пока огненный вьюнок, выбивавшийся из пламени, не дорастал до моих пальцев.
Погасив газ, я зажигала свечу. Ломкий огонек дрожал в высоком стекле, глядящем на воду. Забираясь на подоконник, я слушала волны, подступавшие к самой стене. В темноте, окружавшей мое пристанище, я чувствовала себя в безопасности. Огонь свечи очерчивал круг, и тьма, не тронутая по углам, оставалась необитаемой.
Голоса, терзавшие меня, первое время норовили вернуться. Тогда, не дожидаясь, пока они вырвутся и набросятся, я сползала с подоконника и обходила комнату, ведя рукой по стене. Под обоями, свисавшими оборванными шкурками, угадывались швы кирпичей. Нащупав, я гладила их подушечками пальцев.
Возвращаясь к окну, я всматривалась в невидимый берег. С той стороны набережная была застроена промышленными зданиями, безлюдными по ночам. По воскресеньям, когда не выходила из дома, я разглядывала застекленные этажи: здания были длинными и приземистыми. При дневном свете они напоминали поваленный небоскреб. По вечерам широкие окна не загорались.
Шум реки однажды стих: в первых числах декабря Невка покрылась льдом.
По будням я ходила в институт. Кафедральные не мешали моему одиночеству: вспоминая Митины уроки, я видела в них персонажей.
Таясь от дворничихи, в мастерскую я возвращалась поздно.
Наверное, муж разыскивал меня. По крайней мере, девочка-секретарша упоминала о каких-то звонках. Время от времени мужской голос приглашал меня к телефону и, узнав, что меня нет, вежливо благодарил. «Надо же, как не везет!» – секретарша сокрушалась искренне.
Кажется, только однажды, выходя из института, я заметила: кто-то стоял на мосту, у грифонов. Человек, укрывшийся за постаментом, не тронулся с места. На всякий случай, сбивая его со следа, я покружила по городу и взяла такси.
Постепенно жизнь налаживалась. Каждый день, снимая с себя белье, я стирала его и сушила над плитой, пока однажды, собравшись с мыслями, не догадалась купить на смену. К февралю тревоги улеглись. Голова обретала ясность. Шум, терзавший уши, постепенно стихал. Ни днем ни ночью я больше не слышала пугающих голосов. Однажды, очистив картофелину и привычно сметя шкурки в ладонь, я подумала, что жечь больше нечего: лягушачья кожа сгорела. Я села на край топчана и вспомнила о бахромчатых книгах. Где-то далеко, в поваленном небоскребе, они тосковали без меня.
Бродя по улицам, я мучалась от холода и, продрогнув, находила спасение в парадных: грела руки на ребрах батарей. Отогревшись, отправлялась дальше, выбирая окольные пути. К марту совсем потеплело. Долгие прогулки, совершаемые по необходимости, теперь приносили радость.
Однажды, идя по набережной канала, я свернула и вышла к колокольне. Кованые ворота были открыты. По тающей дорожке бродили вечные голуби. Дойдя до высоких дверей, я вступила в притвор.
Редкие фигуры терялись в необозримом полумраке. Паникадил еще не зажигали, и темноватое храмовое пространство освещалось огнями свечей. Заканчивали литургию оглашенных. Поцеловав Евангелие, дьякон снял его с аналоя и поднес к царским вратам. Блаженные звуки, лившиеся с балкона, омыли замершую память. Впервые за долгие месяцы я решилась вспомнить голос владыки Никодима.
Еще молимся о Великом Господине и Отце нашем Святейшем Патриархе Пимене и о Господине нашем Преосвященнейшем… – послушные губы предстоявших складывались в имя. Вдохнув, я шевельнула не в лад. Нежно вступивший хор разлился в Господи, помилуй. Не веря чужим губам, я расслышала: на сугубой ектении возносили владыку Антония.
«Успели назначить». Я оглянулась. Служба шла своим чередом. Кафедра, лишенная владыки, не должна была вдовствовать: паства приняла того, кого назначили.
«…Не-ет, на Прощеное владыка Антоний – у нас…» – глаза свечницы сияли из-под платка. Лицо лучилось беспамятной радостью. «Скажите, владыка Антоний… его давно… назначили?» – я спросила шепотом. «А тебе-то что?» – она сверкнула враждебно. «Меня не было… – Помедлив, я добавила: – уезжала». – «Давно», – она буркнула и протянула руку. Пошарив в кармане, я вынула рубль. «Одну?» – свечница спрашивала сурово. «Скажите, а прежнего владыку… его поминают?» – взяв свечу, я побоялась назвать по имени. Мне показалось, она не поняла вопроса.