Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2013)
Я в эту компанию, хотя и без членского билета, не на равных, нет, но, скажем, как младший родственник, в те времена хаживал, меня, советского школьника, совершенно дикого, поражало: ум, талант, это понятно, но нечто куда более важное — образованность была иной, мыслительные ходы иные, звездное небо иное. Я не мог бы тогда все это так сформулировать, но остро чувствовал. У них не было гуру, сами, совместными силами, создавали себя, стремительно вырастая из советского.
Конечно, этот круг подпитывал диссидентское движение, но их несовпадение с советской властью далеко выходило за политические рамки. Через три, кажется, года Синявский скажет об эстетическом несовпадении, на самом деле много шире, как Цинциннат Ц., — непрозрачные среди прозрачных. Еще через пару лет друг моей юности поэт Сережа Бударов ( Серж ) будет наставлять меня, как объехать армию на психиатрии: не надо ничего сочинять — просто расскажи врачу, о чем мы за бутылкой беседуем, более чем достаточно. Да только я предпочел институт с военной кафедрой.
Следующий эпизод из книги точно не датирован, но, думаю, год примерно 55-й.
«Стоял я как-то в Исторической читальне в недлинной очереди, книги заказывать. А передо мной парень заказал <...> „Метафизику половой любви”. Так на требовании и написал. Советская наша библиотекарша говорит павлиньим голосом:
— Мы такую литературу не выдаем.
Я подошел к нему и тихо посоветовал:
— Закажи, — говорю, — „Мир как воля и представление”, второй том, там как раз твоя метафизика...
Это известный способ был. Скажем, стенограмму суда над Бухариным — Рыковым заказать нельзя, а подшивки газет за 37-й либо 38-й годы — пожалуйста.
Именно эти так называемые мелочи и делали Историчку домашней и подвигают сейчас на воспоминания».
«Времена года» привезла мне из Берлина переводчица Марина Науйокс. Переводит немецких поэтов ХХ века. Подборки в «Иностранной литературе». Саша Лайко попросил передать экземпляры в дар Историчке и Тургеневке. В Историчке вышла сотрудница. Марина вручила подарок, рассказала о книжке, об авторах. Сотрудница сказала: знаете, в шестидесятом году в зале у входа стоял большой круглый стол, на деревянном диване сидела шестилетняя девочка, рисовала цветными карандашами, эта девочка была я, может, авторы помнят? Оставить дома не на кого, брат, студент-археолог, занимался в читальне и, должно быть, участвовал в описанных в книге курилочных прениях.
Имена на обложке: авторы стихов, но во внешней, задающей контекст, книге есть и другие авторы. Все процитированные раньше фрагменты — из открывающего книгу предварения «Стихи мои и моих приятелей», Толя Юнисов, одноклассник Сени и Саши. Кто таков Юнисов? Понятно, что из компании, из узкого круга, кое-что из биографии, стихи, но что-то я никакого Юнисова не припомню, и упоминаний не было, пишет мало того что уверенной рукой, — с изысканностью и свободой. Между тем как автор вовсе неизвестен. Написал еще один текст (всего-то) про Мишу Роговского — в «Иерусалимском журнале». Ну не бывает таких авторов. Все-таки псевдоним, должно быть. Кажется, даже знаю кто. Многие ли назовут Париж омерзительным? Только одного и знаю — как раз из компании. И само словечко «омерзительный», произносимое обыкновенно с большим чувством, — в мой тезаурус тоже залетело.
Обитатели юнисовских мемуаров: Володя Клячко, прославившийся позже как Владимир Леви, Вася Ситников, Генрих Сапгир, Игорь Холин, Стас Красовицкий, Леня Чертков, Андрей Сергеев, Мелик Агурский, Юра Карабчиевский... Мелик и Юра тоже в книге представлены — не только как персонажи, но и как авторы: Юра — сентиментальной пародией, герои которой Сеня и Саша, Мелик — рассказом (кто знает его как прозаика?), написан примерно в то время, о котором говорится и в книге. Цикл рассказов Мелика, где и входящая в книжку «Духопись», лучший из них, если кому интересно, опубликован в «Иерусалимском журнале» [20] .
Я говорю «Саша», «Сеня», «Вася»... — не проявление ретроспективного амикошонства, с некоторыми меня связывает дружба, с другими едва знаком, иных совсем не знал, но мне хотелось бы сохранить здесь дух компании, на обложке да, Александр, Семен, Михаил, в самой книге официальные имена звучали бы холодно и странно, вот и мне хотелось бы передать атмосферу книги — взглянуть не совне, а изнутри.
Илюша Бокштейн у кафе-подвальчика на Покровке толкует Саше Лайко об «антисемитизме Достоевского в связи с личным сексуальным опытом Федора Михайловича». Почему забыта история, как он в курилке призывал отдать СССР под опеку Объединенных Наций? С такими призывами — и на свободе? Легко поправить. Маленький, болезненный человек, вдохновенный чтец своих стихов, сильный, звучный голос, чего еще хочу, испить воды холодной, холодному лучу играть в душе безводной, это не из книжки, из моей памяти, будущий зэк, умер в Тель-Авиве.
Гена Шиманов, Геннадий Михалыч, Генмих, тоже одноклассник, «будущий деятель великорусского глубокомыслия». Дефиниция, требующая комментария. Кажется, в конце 60-х, не то в начале 70-х додумался, что советская власть — это хорошо. Все хорошо: и социалистическая экономика, и однопартийная система, и партийная печать и литература, и КГБ: и КГБ тоже хорошо — только надобно мертвящий марксизм-ленинизм смыть живой водой православия, преобразить социалистический реализм в православный, и хорошо бы перед заседанием политбюро едиными усты и единым сердцем «Святый Боже», да что там «хорошо бы», непременно, иначе толку не будет, открыл для себя жидомасонов с заговором. Это сейчас общее место, даже и готовность петь обозначилась, даже, кажется, и поют уже, а тогда совершенно ново, неожиданно, оригинально, провидец, это ж надо такое сказануть, советская власть хороша, большая требовалась интеллектуальная смелость. Я брал у Генмиха интервью для журнала «Евреи в СССР». Был такой проект: представить различные точки зрения русской интеллигенции на еврейскую ситуацию в России. Потом допытывались у него в ГБ, кто интервью брал. Генмих не сказал. Я это помню и ценю.
Мы с ним в одном доме живем. В разных подъездах. С некоторой регулярностью встречаемся в окрестных дворах и переулках, то да се, как дела, что нового. Подарил ему мемуары Мелика. Он был доволен, даже тронут. И вот как-то: ты, кажется, в синагогу ходишь, а мы ведь немолоды, пора уж и о душе подумать, нехорошо мне вот так с тобой накоротке, как бы выходит, что я синагогу твою одобряю. Геннадий Михалыч, душа приоритетна. Вот, говорит Генмих, именно, давай с тобой разговаривать больше не будем, а будем при встрече сухо раскланиваться. С тех пор сухо раскланиваемся.
Тут опять с ним у подъезда встречаюсь, я в кроссовках, в беговых трусах, брит, и подбородок, и голова, он в темном плаще, с поседевшей бородой, если со стороны, забавная пара, не удержался, Генмих, на минуту, Сеня с Сашей книгу воспоминаний издали, там и о тебе много, армейская фотография, стихи твои. Вежливо выслушал, не сказал ни слова, поклонился, ушел. Даже взглянуть не захотел. Потому что из моих рук? Или в его глубокой внутренней сосредоточенности для дальнего, отчужденного прошлого уже не оставалось места?
Но это сейчас, а тогда — старшеклассник? сразу после школы? — вот такие стихи писал:
Маленькие солнца катятся из моих глаз
И освещают мне бумагу,
На которой я пишу,
и немного согревают мое лицо.
Толя пишет: «„мне” — лишнее слово». Литературная полемика спустя полвека, больше даже. Я не уверен: там ведь в каждой строке местоимение. Убрать — нарушить систему. Если уж убирать, то и „я”, и „мое”. Генмихово фото: задумчивый матрос, Североморск, 1958-й. Послание к компании: «Здравствуйте, евреи! <...> Я — единственный графоман во всем Заполярье. <...> Я облюбовал несколько скал над морем, чтобы выбивать на них свои стихи. Посмотрим, стоит ли каждое слово десятка ссадин на руках».
Хронист Толя Юнисов описывает чтение стихов в «Факеле», 55-й год. Диковатая смесь графоманов, отличников, усвоивших школьный советский урок, и поэтов, учившихся в иной школе.
«Девочка, на вид десятиклассница. Она поднимается, и действительно на ней черно-коричневая школьная форма. Или мне сейчас так кажется. Я не знаю, как зовут девочку, и уже никогда не узнаю. Она декламирует нечто, из чего я помню только начальные строчки. Такие:
До революцьи много лет
Забитой женщина жила.
Переживала много бед,
Не знала света и тепла».