Анна Матвеева - Есть!
Все про кухню, про кухню… Как назло попадается именно то, чего мне лучше не читать: я и так с трудом сдерживаюсь, чтобы не готовить с утра до вечера. Мама не любит мою кухню, считает слишком вычурной, а папа так боится обидеть маму, что всегда ей поддакивает. Здесь, в Пенчурке, я отлучена от любимых продуктов и питаюсь так, как ни за что не станут есть мои телезрители.
«У плиты я чувствовала себя куда счастливее, нежели создавая так называемые легендарные «образы» – книжка о Марлен Дитрих. Не представляю ее у плиты.
Под книжкой Дитрих был толстый слой пушистой пыли, а там – о нет. Я меньше всего хотела найти эту книгу, но вот нашла – и теперь придется взять ее в руки.
…Подруг не было, зато у меня был Тот Человек. Он умел быть сразу и другом, и подругой, и мужем, и врачом, и коллегой, и читателем – вообще всем сразу. Это очень удобно и чрезвычайно волнует. Женщину подобное качество просто сбивает с ног. Сбитая с ног, я, как жук, трепыхалась и не могла встать, ушибленная чувством. Обезножела.
Тот Человек тянул к себе все ниточки, какие только были в моем распоряжении, – и они стали теперь в его распоряжении. Но в те дни я писала так же легко, как теперь готовлю, – я делала это с упоением.
Роман мой был уже почти закончен, но я не решалась показать его окружающим. Подруг, как все запомнили, у меня не было, а Тот Человек видел только самые первые страницы и ушел, прочитав их, как мне показалось, в смятении. Лицо у него было словно у несчастливого отца в роддоме, увидевшего личико третьей по счету дочери. Одно из двух – либо мое сочинение было ужасным, либо прекрасным. Жаль, что Тот Человек не уточнил, какое именно «либо» относится к моей будущей книге.
Я узнала это через год – когда мой роман благополучно прошел стадии первого знакомства с редактором и перешел на уровень хорошей дружбы с директором издательства. Художники рисовали обложку. Редакторша с сачком бегала по страницам, вылавливая последних блох. Мне даже выплатили гонорар – полностью, и я успела потратить почти половину на какие-то дико ненужные и потому восхитительные вещи.
Звонок Того Человека вызвал меня на улицу – я откликалась на его звонки, как слуга в английских книжках на колокольчик хозяина.
Был чудный майский день – а я очень люблю май, несмотря на то что из года в год именно в этом месяце ко мне приходят сразу и томление, и страх будущего, и ужас, что все прошло и больше не будет ничего такого, ради чего стоит жить. Не стану описывать клейкие листочки и голубые, голубые, голубые небеса – я лучше опишу Того Человека, каким он стоял передо мной в тот чудный майский день.
У него было чужое лицо.
Когда мне рассказывают что-то важное, я вдруг начинаю разглядывать рассказчика пристально до смущения, порой обоюдного. Звук отключается, зато зрение обострено до предела – и я вижу в собеседнике именно то, чего хотелось бы не видеть. У одного важного и горделивого писателя вдруг обнаружились до отвращения маленькие ручки с короткими и какими-то недоразвитыми бледными пальцами. У пожилой дамы-критикессы из декольте торчат прорвавшие лифчик «косточки» – как у дохлой рыбы. У П.Н. в ушах шевелятся волосики.
А у Того Человека было чужое лицо.
Я не слышала, что он говорил, – точнее, почти не слышала: звук его голоса то включался, то выключался.
– Вышла книга… Хотел тебе рассказать… Издательство… Премия… Переводы…
Тот Человек пытался пересказать мне все свои планы разом – он верил, что его книга, словно ключ, откроет все двери, а там, за дверями, – успех, счастье, деньги и вещи: только ждут, чтобы их выпустили наружу. Горделивый писатель с недоразвитыми ручками после успеха своей книжки начал томно поджимать губы на фотоснимках и наряжаться в итальянские дизайнерские шмотки типа «а ты не летчик, а я была так Prada»… Пожилая критикесса в рыбьем лифчике более всего интересовалась стратегией и тактикой перехода из одного сословия в другое. Тот Человек даже пустил слезу, рассказывая о том, какой успех ждет его первую книгу.
– Но ты должна знать, – Тот Человек наконец глянул мне в глаза, и вновь я то слышала его, то не слышала. – Там есть переклички… заимствования… я вдохновлялся… твой образ… муза…
Он вручил мне бумажный кирпичик и убежал – да-да, именно убежал вверх по майской улице. Птицы нещадно свистали.
И вот он вновь передо мной, этот кирпичик, – книга, не открывшая, как ни грезил об этом автор, ни одной важной двери. Пожелтевшая от старости, с выцветшими страницами. Страшно, когда твои книги желтеют от старости – это все равно что видеть, как седеют твои дети.
Сами писатели, впрочем, тоже изрядно желтеют и выцветают с годами, но при этом упорно верят в свое мастерство и обвиняют в неудачах окружающий мир, сплотившийся в противоборстве. Их, пожелтевших и выцветших писателей, не отрезвляют ни полное забвение, ни даже нищета. Их не смущают распродажные цены на старые книги и полное отсутствие новых.
– Старик, я такую вещь задумал! – кричат они друг другу при встрече. – Это будет бомба!
И оба, пожелтевшие и выцветшие, прекрасно знают, что не будет у них ни бомбы, ни вещи. Ничего не будет, кроме расписных воспоминаний о ярком дебюте и горького чувства обманутого ожидания.
Я даже не догадывалась, что Тот Человек тоже, оказывается, пишет. К моему сочинительству он всегда относился с трепетом, но я была слишком неопытна, чтобы почувствовать в этом трепете не одну, а множество составляющих. Тот Человек страстно желал славы – и не той, которую могла ему дать фотокамера Фаина, а другой, вскормленной материнской надеждой, мечтой об успехе писателя.
Однажды он сделал первый шаг – украл у меня идею и под покровом ночи вынес ее под рубашкой, близко к сердцу. Идея не замерзла на ветру, а пустила корешки, и вскоре из нее выросла книга, экземпляр которой я сейчас держу в руках в полуденном зное сонной Пенчурки. Из автора я стала героиней – какое это унизительное состояние! Тот Человек все написал обо мне, все! Это был полный справочник по Гене Гималаевой, перелистывая который я дергалась, будто ела сырой ревень без сахара.
Он написал о том, что в дни месячных я неосознанно выбираю красный цвет в еде или одежде. О том, что я не умею застегивать лифчик, как все девочки – на ощупь, сведя крылья за спиной, – а переворачиваю застежку на живот. О том, что шнурки я завязываю двумя ушками, и о том, что у меня нет ни одной родинки на теле. О том, как я сплю – обняв подушку и согнув ноги, будто бегу во сне – как атлет на греческом килике. Он вывернул наизнанку все мои мысли, препарировал слова и похитил чувства. Он надругался надо мной, вынув из меня все, что было мной. Он подарил это своей героине – еле живой, тепловатой кукле по имени Жанна Ермолова. Как ни исхищрялся Тот Человек, выписывая словесные кренделя и вставляя в рот глиняной Жанне таблички с приказами, кукла не спешила оживать, но топталась по страницам романа неуклюже, как заглючивший Голем. Она, эта кукла, и вытоптала все живые ростки, из которых – при надлежащем писательском уходе – могла бы взойти настоящая литература.