Леонид Зорин - Скверный глобус
Пал Палыч прервал себя, оглядел почтительно слушавших итакийцев и удивленно проговорил:
— Мощно я нынче разговорился. А мудрецы еще утверждают, что горе немногословно. Вздор. В горе необходимо выговориться. Спой нам, Виталий, что-нибудь этакое. В честь моего дорогого мальчика.
— Все как всегда, — сказал Виталий. — Продемонстрируете свой нрав. Свою древнеримскую твердость духа. И верность интересам Итаки. А после начинаются вздохи. Покряхтываете, томно посапываете. Постанываете: где ты, Виталий? Спой, светик, не стыдись. Сердце просит. Ну что ж, я спою. Я — менестрель. Хлебом меня не корми, дай выступить. Мелодия смягчает и души, и даже стихотворные строки. Она придает им приятную трепетность и примиряет нас с бытием. Последнее чрезвычайно важно, ибо нередко мне доставалась то материнская брань эпохи, а то ее сердечный пинок. Тут-то гитара и помогала. Все потому, что свой счет к державе предпочитал я не объявить, а спеть своим приблизительным тенором.
Он тронул деку и грустно вздохнул:
— Что же исполнить вам в честь Сизова? Тому назад лет тридцать иль сорок сложил я одну славную песенку. В застолье она имела успех. Сегодня утром я ее вспомнил. — И, мягко ударив по струнам, пропел: — Его проводили достойно и даже всплакнули о нем. Что ж, пусть ему спится покойно, а мы еще поживем.
Хор дружно подтвердил:
— По-своему, но — поживем.
Виталий благосклонно продолжил:
— Пусть нам не хватает согласья и много мороки с жульем. Но есть это странное счастье: «По-своему, а поживем».
— По-своему, а поживем, — согласно подтвердил хор.
После чего менестрель подытожил:
— При нынешней дороговизне не грех поболеть о своем. Хоть жаль нам ушедших из жизни, но сами еще поживем.
— По-своему, но поживем, — духоподъемно спели гости.
И тут потребовал слова Нестор. Приветливый, молчаливый Нестор, всегда избегающий выступлений. В особенности таких — публичных. Предпочитающий быть в тени.
До этого он со смутной усмешкой посматривал на своих земляков. Было понятно, что он колеблется, не знает, сказать или промолчать. Но все же вмешался, заговорил.
— Мои благородные итакийцы, спасибо, что вспомнили вы Сизова. Не нужно посмеиваться про себя и молча кичиться своим превосходством. Все мы — воробышки Вселенной. А в ней — ни правых, ни виноватых. И вообще — правота подобна дымчатой линии горизонта: воображаема и невесома. У всякого пространства — свой круг. У каждого — собственное время. Оно опоясывает пространство, но не кончается и не дробится. Пока мы так его воспринимаем, мы все еще сохраняем надежду стать звеньями единой цепи. При том, что со дня рожденья двояки — не совмещаем души́ и разума. Сойдутся ль когда-нибудь две эти части? Не знаю. Но что говорит нам опыт? Под этим небом нет конечных истин. Есть гонка. Есть призы. И есть тщета. Но побеждают два великих дара: Потребность делать и Уменье ждать.
Пал Палыч снисходительно бросил:
— Отлично, Нестор! Темно, но искренне. Мы, итакийцы, всегда надеемся. Теперь же я попрошу терапевта ввести в наш любовный дружеский круг преображенного Сизова, чтоб он увидел и убедился, как хорошо на нашей Итаке, где небо сине, земля радушна. Виталий! Время — нашему гимну.
Виталий послушно ударил по струнам, и с них спорхнула и зазвенела уже известная нам мелодия:
— Ходили прадеды в атаку. Порою гибли под огнем. Но нам оставили Итаку, чтоб мы здесь жили день за днем.
Хор весело подхватил:
— Чтоб с честью жили мы на нем, на нашем острове родном.
Тут-то и возник терапевт. Он вел с собою помолодевшего и безбородого Сизова. Сизов огляделся и увидел жену, покрытую черным платком.
— Прощай, Поликсена, — шепнул Сизов странно изменившимся голосом. — Прощай, любовь моя Поликсена.
Она отозвалась:
— Здравствуй, родной.
— Войди же в наш круг, Сизов Елисей, — торжественно провозгласил терапевт. — Ты всласть постранствовал и помужествовал. Ты заслужил жизнь на Итаке. Если б ты только мог сейчас видеть, как молодеет твое лицо и как разглаживаются морщины.
Виталий пропел, словно дал присягу:
— Мы клятвы предков не забудем. Мы сбережем наш отчий дом. И вечно счастливы мы будем на нашем острове родном.
— Спустите лодку, натяните парус, — почти беззвучно шепнул Сизов.
Никто не услышал этого шелеста. Пение набирало силу, будто хотело собой заполнить все присмиревшее пространство, будто оно боялось оставить этот затерянный странный остров наедине с его тишиной. Кончалось двадцать второе столетие.
Хор благодарно и звучно пел:
— И жить мы будем в доме том на нашем острове родном.
Однако по необъяснимой причине любимая итакийская песнь звучала на этот раз необычно — в ее столь знакомой с детства мелодии с каждою новой пропетой нотой все явственней, все отчетливей слышался давно позабытый походный марш.
Август 2007
Глас народа
Московский роман
Рождение дома, как чудо господне. Лежит пред тобой мать сыра земля, на ней громоздится старая рухлядь, вползает безжалостная машина, дробит своим кулаком-кувалдой все то, что отжило и ненужно, глотает останки железными зубьями и перемалывает их в прах, в щебень и пыль, в мертвые комья. Потом освобожденную твердь обносят забором, однажды утром приходят бывалые работяги и под ядреную русскую речь, под сызмальства выученные присловья, не торопясь, приступают к делу.
Кирпич к кирпичу — растят этажи, глядишь, через положенный срок родится еще один дом на Москве.
Будет и у него свое детство. Время знакомства с белым светом. Все внове — и свой канареечный цвет, праздничный, будто подсвеченный солнцем, и запах краски, щекочущий ноздри. И весь этот окрестный пейзаж, частью которого дом теперь стал, и те, кто заполнил его отсеки. Они готовы к добрососедству, роднит похожая на гордыню особая избранность новоселов.
Нужно стряхнуть с притомившихся плеч усталость от коммунальной жизни, от многолюдства, от круговорота, от тайного ощущения люмпенства. Нужно, чтоб стены отдельных квартир стали своими и прокоптились собственным отвоеванным бытом, чтоб утвердилось и стало привычным новое положение в мире. Копятся годы — с ними проходит головокружение от удачи, от фарта, от выигрыша в лотерее.
Сам дом, в котором живешь автономно, давно уже пожух и скукожился. И схоже состарились отношения, которые поначалу возникли меж теми, кто заселил свои гнезда. Сперва образовывались в них трещины, разломы, потом от них оставались остроугольные рваные клочья, а дальше и они подравнялись — время состригло своими ножницами все, что уродливо выпирало. Все постепенно научились не замечать один другого, разве кивают друг другу в лифте. Впрочем, случаются исключения.
Те, кто живет на одном этаже, само собой, знакомы теснее.
На верхней площадке — четыре квартиры. Две двери в середке — рядом друг с дружкой. Две сбоку — одна напротив другой. В трех гнездах — три отдельные жизни, в четвертом — живут супруги Сычовы. В дом въехали кто раньше, кто позже. Все, разумеется, перезнакомились. Трое, живущие в одиночку, поддерживают соседскую связь, семейство держится сепаратно, глава его замкнут и нелюдим.
Герман Лецкий раз или два в неделю заходит к соседке — старухе Спасовой. Она его поит крепчайшим кофе. Водит знакомство Герман Лецкий и с Жолудевым, чья дверь — напротив. Сам же Иван Эдуардович Жолудев особенно учтиво здоровается с голубоглазой Верой Сычовой, болезненной медицинской сестрой.
Дни катятся по своей колее, новый похож на предыдущий. После обеда старуха Спасова, вздыхая и тяжело переваливаясь, шаркая давно деформированными и изуродованными ступнями, подходит к окну и как обычно упирается животом в подоконник.
Старуха Спасова одинока. К своей тишине она привыкла. Есть сын, но он давно в Калифорнии, стал, в сущности, знаковой фигурой. Хотя, похоже, о ней он помнит. Через Атлантику к ней течет зеленая валютная струйка. Причем — с относительной регулярностью. Эта подпитка невелика, но при ее худородной пенсии оказывается совсем не лишней — можно иной раз себя побаловать.
Чаще всего она разговаривает сама с собою, так спокойней, не ушибет своего собеседника неосторожным и желчным словом. Но и привычные диалоги с собственной памятью трудно даются — всегда беспорядочны, нет последовательности. Какой-то бессмысленный хоровод ассоциаций и вспоминаний — едва начавшись, один сюжет освобождает дорогу другому. Кроме того, эти беседы небезопасны — можно обжечься.
За мутным стеклом начинает темнеть, старуха Спасова усмехается — некогда ее волновал этот томительный час перехода от света к упавшей вдруг темноте. В ту пору она ее не угнетала, наоборот, горячила кровь, тем более одно за другим торжественно загорались окна. Казалось, что это она дирижирует магической ежевечерней феерией. «Зажгись», — неслышно внушала Наденька темному чужому окну, и это окно вдруг озарялось, точно услышало команду. Эта игра ее веселила, на миг она себя представляла таинственной хозяйкой Москвы, укрывшейся на Второй Песчаной в этом новорожденном доме. Родители выделили ей комнату, она ощущала себя счастливицей — не каждой дано в ее-то возрасте иметь свою собственную территорию.