Леонид Зорин - Скверный глобус
Это была высокая женщина, ростом не уступавшая Жолудеву, на́ голову выше Сычова, почти квадратного здоровяка. Веру Сергеевну, наоборот, отличали ее худоба и бледность. Худые руки, худые ноги, бледное худое лицо, бледно-голубые глаза.
Такой была она с малолетства. Хворая голенастая девочка словно должна была оттенять стать и здоровье собственной матери. Та была ладная, соковитая и независимая бой-баба. Отец, хотя и крепкий мужчина, совсем не походил на жену — скупой на слово, часто вздыхавший. На дочку смотрел с недоумением:
— В кого это ты, такая лядащая?
Однажды — под хмельком — ей сказал:
— Мать твоя меня не любила, от этого ты у нас — гнилушка.
Вера обиделась и не смолчала:
— Она у нас никого не любит.
Однако отец уже пожалел о неожиданной откровенности:
— Мать не суди — последнее дело. Живем мы с ней не хуже других.
Дочь бормотнула:
— Великая радость.
Больше всего ее раздосадовало то, что отец говорил правду — жили они не хуже других. Вот так же отсчитывали свои дни другие подмосковные люди. Но почему-то было обидно. Уж лучше б — хуже! Была бы надежда, что есть иная — нежная — жизнь. В ней муж и жена голубят друг дружку, смотрят сияющими глазами и шепчут ласковые словечки.
Однажды, когда стала постарше, спросила у матери, есть ли любовь. Не родственная и не родительская, а та, о которой книжки и песни. Мать рассмеялась, потом сказала:
— Слово-то есть, да мало ли слов? Когда молодая и входишь в силу, бывает — припечет тебе кожу. Думаешь, вот она и пришла. А после остынешь, да и поймешь, что это один концерт по заявкам. К тебе отношения не имеет.
И доверительно посоветовала:
— Ты себе голову не забивай. Хитрее станешь — целее будешь. Песни — одно, а жизнь — другое. Теперь даже подумать смешно.
Но дочери не было смешно. Мать хочет остеречь — дело ясное. Боится, чтобы ее не обидели. Но это не значит, что так и есть. Мать просто не встретила человека.
Конечно, это несправедливо, что у красивой здоровой женщины сложилась такая скучная жизнь. Но Вера пришла к жестокой мысли, что в этом кругу все так и выходит. Парни идут служить свою срочную, потом, загрубев, задубев, возвращаются, заводят семьи — такой порядок. А там, где порядок, не может быть ни сумасшествия, ни горячки, ни нарушения обихода. Хочешь нарушить — выйди из круга.
Однако силенок, как видно, хватало на первый шаг — второй не давался. В Москву из пригорода перебралась, но и в Москве ее жизнь осталась похожей на прежнюю, неторопливую, устроенную раз навсегда. Хотела учиться в институте, но дальше училища не пошла. И замуж вышла не от восторга, не от внезапного помешательства. Геннадию хватило настойчивости. Мать все-таки оказалась правой.
Геннадий был тверд, как железный обруч. Мал ростом, могуч, широк в кости. Казалось, что катится по земле увесистый крутобокий бочонок. Был уважаемый человек — наладчик высокой квалификации. Своим положением гордился: «Значит, мне дан такой талант. В универмаге его не купишь». При этом не забывал напомнить, что сам себя сделал — день за днем.
Беда была в том, что слишком уж горд. От гордости становился лютым. Жену свою ревновал свирепо. Особенно — к ее пациентам. То ли от бешеной подозрительности, то ли от своего здоровья, к больным относился он с недоверием. Больные были — в том нет сомнений — особым, забалованным народом. Лежат на койках, вокруг них пляшут, им кажется, они — пуп земли. Особенно пакостны выздоравливающие. Передохнули, набрались сил, теперь не знают, куда их деть. Хотя, конечно, прекрасно знают. Тем более рядом всегда суетятся привычные безотказные женщины — готовы исполнить все их желания.
Хуже отъевшихся и отлежавшихся на этом свете — только врачи. Понятное дело, чем занимаются, когда не спят на ночных дежурствах. Не зря же в смертельную минуту криком зови их — не дозовешься. Наивные люди гадают, в чем дело, но у него на плечах не болванка, не чурка, а ясная голова.
От собственной безукоризненной логики белел глазами и заводился. Случалось даже — рукоприкладствовал. Тогда-то и долетал до Жолудева полузадушенный женский плач.
Однажды после подобной ночи они столкнулись утром на лестнице. Вера Сергеевна спускалась, словно прилагая усилия, казалось, что каждый шаг по ступенькам дается ей с немалым трудом. Увидев его, она опустила свое зардевшееся лицо, но Жолудев все же успел заметить, что голубые глаза ее влажны.
Нежданно для себя он спросил:
— Что с вами?
Потом уже поздоровался. И снова осведомился:
— Неможется?
Его басовитый участливый голос, всегда непонятно ее тревоживший, сегодня умастил ее душу своим целительным прикосновением. Она растроганно проговорила:
— Под всякой крышей есть свои мыши.
Шепнула:
— Мы вам спать не даем. Так стыдно. Извините, пожалуйста.
Не слишком понимая, что делает, Жолудев поцеловал ей руку. И, точно опомнившись, пробормотал:
— Простите.
Она сказала:
— Спасибо. Не дай бог, увидел бы муж. Беда.
Жолудев удивился:
— Неужто?
Она вздохнула:
— Ему достаточно. Будут из-за меня неприятности.
Жолудев понял, что он взволнован. Ну что за милое существо! Думает не о себе, а о нем. И как по-девичьи застеснялась! Чем-то мы друг на друга похожи. Нет, правда, не скажешь, что взрослая женщина, жена набычившегося ревнивца. Даже не девушка, а подросток! Совсем подростковая худоба и подростковатая угловатость. Недаром она так ему нравится. Все чаще и чаще на ум приходит узкое бледное лицо.
Беда, которой она опасалась, явилась даже скорей, чем могла. Недавно выписавшийся из клиники хмурый немногословный мужчина пришел к концу рабочего дня, дождался ее, вручил букет — одиннадцать ярко-пунцовых роз вместе с громадной коробкой конфет. Тут-то внезапно возник Геннадий. Хотел ли он зайти за женой или с утра его сердце томило не уходящее беспокойство, так и осталось необъясненным. Зато развернувшиеся события имели горестные последствия.
Дарителю досталось сполна. Ему пришлось вернуться в палату на жесткое больничное ложе. Геннадия призвали к ответу. Свой гнев он обрушил, как оказалось, не на обычного пациента, а на служителя внутренних дел, к тому же еще — в полковничьем чине. И это обошлось ему дорого. Безумец был отправлен в колонию.
Вера Сергеевна находилась в полном смятении и подавленности. И оттого, что так неожиданно переломилась ее повседневность, и оттого, что она не умела ни разобраться в себе самой, ни прояснить своего состояния. Было и жаль сумасшедшего мужа — прожитых лет никуда не денешь — и вместе с тем приводило в растерянность чувство безмерного облегчения. Что это значит? Привыкла считать себя добропорядочной честной женщиной с твердым и бесхитростным нравом — и вот что, выходит, носила в себе, вот что скопилось за эти годы! Несчастный приговоренный Геннадий едет в свою подконвойную жизнь, ей же, впервые за долгое время, кажется, что она распрямилась, дышит уверенно, полной грудью. Змея, подколодная змея.
Однажды Иван Эдуардович Жолудев пригласил ее сходить на концерт — нельзя проводить все дни в унынии, опасно, необходимо развеяться. Сидели бок о бок в нарядном зале, слушали скрипку и виолончель, потом приезжее меццо-сопрано пело о страсти и самозабвении. Вера Сергеевна горестно думала, как глупо сложилась ее биография. Так непрозрачно, так неуклюже — вечно какие-то недоделки! Хотела быть доктором, стала сестрой, хотела семьи, получила Геннадия. Всегдашние огрызки желанного. И надо при этом быть благодарной — с детства втемяшилось главное правило: имей и делай не то, что хочешь, а то, что можешь — сиди и не дергайся. Самое странное — все вокруг всегда считали ее везучей. Если б еще побольше здоровья!
Она неприметно раскрыла сумку и потянулась за платочком. Потом приложила его к глазам. Чтобы случился подобный вечер с сияющей люстрой под потолком, с милым и ласковым человеком, с которым она сидит в этом зале, слушает интеллигентную музыку, не какое-то ля-ля, а сонату, слушает, как он ее просит не думать о грустном, при этом так нежно, так бережно гладя ее ладонь, чтоб все это произошло наяву, ей, значит, понадобилось дождаться, чтоб мужа ее услали в лагерь. Иначе бы ничего и не было. Она подавила тяжелый вздох.
Когда они вернулись домой, Жолудев долго стоял на площадке, переминался у ее двери, прощался и раз, и другой, и третий, так не хотелось разлучаться. Она поняла: он не может уйти, — совсем растрогалась, пригласила на четверть часа, на чашечку чая.
В ту ночь они засыпали рядом. Но было им совсем не до сна, так жарко они ласкали друг друга. К утру обессилели, утомились, и Жолудев, прижавшись щекою к уютному шелковому плечу, впал в состояние невесомости.
Да, вот она, жизнь. Чтоб убедиться, он вновь провел осторожной ладонью по долгому послушному телу приникшего к нему существа и понял, что его неприкаянность впервые за столько лет отступила. Представил себе, как спят москвичи в притихших домах, за темными окнами. И ощутил свою родственность с ними.