Леонид Зорин - Скверный глобус
— Женщина остается женщиной. — Нестор с досадой махнул рукой. — Всегда и во всем. Никогда и нигде ты ею быть не перестанешь.
— Надеюсь на это, — сказала Зоя. — Я женщина. Напрасно твой друг проигнорировал эту подробность.
Виталий сказал, взмахнув кудрями:
— Ты вовремя об этом напомнила. Членство твое в Совете мудрейших иной раз и впрямь сбивает с толку.
Зоя с достоинством возразила:
— Членство не отменяет женственности.
Пал Палыч обратился к Сизову:
— Ну что же, сынок, ты видел и слышал. Античность, возрожденная нами, сейчас разлита, как поток энергии в слоях итакийской атмосферы. Я должен произнести напутствие. Скажу его по праву отца. Причем — не только отца Сизова. По праву к тому же отца всей нации, которого вы облекли доверием.
Самое стойкое заблуждение, способное овладеть душой, твердит, что там хорошо, где нас нет. Поэтому ветхое и залатанное холщовое рубище морехода таит в себе жгучее искушение. Тем более — для юной души. Дети, сынок мой, на то и дети, чтоб их одолевали соблазны. Особенно — в переходном возрасте. Смотрят себе на Сизова и думают: не зря же он предпочел маету нашему миру и благодати.
Но мы-то помним, как некий прохвост, играя на своей чертовой дудке, увел детей из города Гаммельна. И не желаем, чтоб ты за собой увел неразумных детей Итаки. Мы знаем, каково им придется!
Есть искушение Сизова — на это бы можно закрыть глаза. Это его персональное дело, его персональная неприятность. Но есть искушение Сизовым, а это уже угроза, мой мальчик. Это опасность эпидемии.
…Сизов понимал, что должен найти единственно важные слова, способные переломить ситуацию. Он понимал, что грозит катастрофа, еще никогда, за годы скитаний, не сталкивался он с нею так близко. Прекрасная вожделенная родина, которую так часто он видел в своих сновиденьях, которую звал с такою томительной, сладкой болью, грозит пожрать своего поросенка. Но эти спасительные слова не приходили. Они иссякли. А те слова, что ему подсказывало его горячечное сознание, могли еще туже стянуть петлю. Были ненужными и бесполезными.
— Держись, приятель, — сказал Виталий, привычно перебирая струны, — в воде летейской наш ручеек еще далеко не самый худший.
Сизов поискал глазами Нестора. Нестор сочувственно улыбнулся и рассудительно произнес:
— Что делать, в конце концов, жизнь не бывает ни слишком длинной, ни слишком короткой — тут все зависит лишь от того, кто проживает эту жизнь.
Сизов еще раз взглянул на отца. Вот он каков, геронт-симпатяга, однажды родивший его на свет, который в своей почти жреческой службе этой великолепной Итаке, с ее языческой изоляцией и с вызывающе островной национальной ее идеей, готов отправить родного сына на это загадочное успокоение. Странное тяжкое безразличие внезапно сковало его уста, и неожиданно для себя он вымолвил:
— Делайте что хотите.
— Идем, Сизов, — сказал терапевт, — я провожу тебя в этот Дом, который не так давно мы открыли, — Дом Перехода и Приобщения. Твой уважаемый отец своею рукой разрезал ленточку. Отменный Дом. Никакой кустарщины. Пора тебе отдохнуть от лодки, от белого одинокого паруса, от камня Сизифа, от песни «Дубинушка». Следуй за мной, наш блудный сын.
«Где ж Поликсена? — подумал Сизов. — А впрочем, это уже не важно».
Он подивился тому, как бела и как прозрачна рука Чугунова, а заодно подивился тому, как неуместно его наблюдение. «О чем я думаю в этот миг, скорее всего — последний осмысленный…» Но удивление было недолгим. Он посмотрел в глаза Чугунову. Они отливали клеенчатым блеском.
— Идем, Сизов, — повторил терапевт. — Идем. Я разглажу твои морщины и уберу твою седину.
9Так же, как в летний праздничный вечер, когда итакийцы встречали Сизова, длинная цепочка гостей выстроилась — затылок в затылок, — чтоб выразить искреннее участие Пал Палычу и Поликсене. Она стояла рядом со свекром — черный трагический платок обручем стягивал ее волосы.
— Мужайтесь. — Прочувствованно вздохнув, гость братски потряс руку Пал Палычу. — И вы мужайтесь, великая женщина.
— Мужайтесь, — сказал и другой итакиец. — Мы — с вами. Итака вами гордится.
— Вы, Нестор, держитесь по мере сил. Нетрудно представить, что вы испытываете. Друг детства, товарищ беспечных дней… Сегодня и к вам пришло испытание.
— Пал Палыч, дорогой председатель. Теряя сына, находишь друга.
— И что еще важней — гражданина.
Гостей поддержал терапевт Чугунов:
— Я убежден безоговорочно, что переход совершится плавно.
— Уверен, Поликсена, вы выдержите. И вы, и красота ваша — также.
— Все преходяще, — сказала женщина.
— И вы, дорогая Зоя, мужайтесь.
— Я это делаю как могу, — сказала Зоя проникновенно. — Другого, впрочем, не остается.
— Вы — дочь отечества. Вами гордятся. Вы — героическое существо.
Зоя с достоинством вздохнула:
— Итака не спрашивала меня, хочу ли я стать ее героиней. А я — лишь женщина, и не больше. Но наступает мгновенье истины…
— Да, драматическая ситуация, — сказал Виталий. — Но я в вас верю. И в Поликсену я тоже верю. Вы справитесь. Никаких сомнений.
— Благодарю вас, — сказала Зоя. — Признаюсь, смотрю на вас не без зависти. Пожалуй, и с некоторым восхищением. Умеете остаться в сторонке.
— Умею, сестра моя по Совету, — охотно согласился Виталий. — Искусство обязано быть объективным. Моя зависимость от гитары подсказывает мне диспозицию. «Однажды, вопреки эпохе, ее багровым облакам, послать сигнал: „Дела неплохи“ — и дать надежду простакам».
— Великодушно, — поморщилась Зоя.
Виталий благодушно продолжил:
— «А в дни торжеств, когда так пышно людские празднуют стада, прошелестеть почти неслышно: „Не торопитесь, господа“».
После чего он спросил заботливо:
— Ты что-то говоришь, Поликсена?
— Я повторяю другие строки, — негромко проговорила женщина. — «Чей голос вспомнишь ты сегодня? Чьих рук кольцо? Чьи губы жгут все безысходней твое лицо?» Я помню. И тоже сегодня спрашиваю.
— Спасибо тебе за мои стихи, — очень серьезно сказал Виталий. — В твоих устах они задышали.
Сочувствие выразил и цензор. Его широкая физиономия, раздвоенная линией рта, смахивала на афедрон.
— Ну что тут скажешь, я сокрушен, — сказал он, тряся руку Пал Палычу и пожимая ладонь Поликсены. — Совсем недавно так славно беседовали о нежелательности раздражителей и необходимости ограничений. Отлично понимали друг друга. Но то были вопросы теории, а древо жизни, хотя и зелено, может ударить, если приблизиться. Особенно в грозовую погоду.
— Рок, господа, всевластный рок, — вздохнул Пал Палыч, — мы лишь песчинки. Все напрягаемся, суетимся, ведем рассеянный образ жизни… А рок величествен и безжалостен. Вспомните, как он швырнул Эдипа в объятья его несчастной матери.
Эти слова, бог весть почему, словно ударили Поликсену.
— Хоть в этот день, дорогой мой свекор, избавьте от ваших великих мифов. При чем тут мать, скажите на милость?! Сын ваш лежал в моих объятьях.
— К слову пришлось, — сказал Пал Палыч.
Нестор проговорил примирительно:
— Сказав о матери, председатель, должно быть, имел в виду Итаку. Сизов любил ее горячо, но эта любовь обошлась ему дорого.
Пал Палыч благодарно кивнул и вместе с тем попенял Поликсене:
— Уж слишком ты сегодня нервна. Нужно быть мужественнее, невестушка. Да и не надо меня огорчать. Я ведь люблю тебя больше дочери.
— Очень надеюсь, что меньше, чем сына, — мрачно заметила Поликсена.
Пал Палыч покачал головой:
— Неблагодарная ты особа. Всегда я радел о твоем самочувствии. Я говорил ему по-отцовски, что самая большая любовь требует грации и изящества. Тем бо́льших, чем больше эта любовь. Иначе любовь тебя растопчет. Но он был романтиком, господа. Все говорил о свободных людях. Я по-отцовски остерегал его: «Что знаешь ты о свободных людях? Да видел ли ты их лицом к лицу? Последние свободные люди жили в пещерах. Еще до античного благоухающего утра. Да и они были вряд ли свободны. Хотя бы от своих предрассудков. А вслед за ними мир заселили сплошь прихожане и богомольцы. Эти без пастырей — никуда».
— Так оно и есть, председатель, — авторитетно промолвил цензор.
— Стало быть, степень их свободы определяет натура пастыря, — продолжил свою мысль Пал Палыч. — Когда на Олимпе квартировали добрые и ручные боги, смертным жилось легко и вольно. Но люди создали государство. Своими собственными руками. Этакие умники-живчики! А государство из благодарности распоряжается их биографиями. Их прошлым, настоящим и будущим. А государство берет их за глотку, а государство их ставит раком и загоняет то в каменоломни, то в клетки без воздуха и без света. То в войско — сперва выскребывать нужники, а после того — шагать в огонь. И люди — свободные существа — тому и рады, серые козлики! А сын, на беду свою, был романтиком, предрасположенным к суициду. Зато теперь ему, бедному страннику, станет привольно, станет покойно. Все унимается, господа. Век предыдущий и век сегодняшний будут однажды одной водою — впадут в свой Северный Ледовитый.