Леонид Зорин - Скверный глобус
Но было поздно. И предсказание произвело не него впечатление. Возможно, тогда в нем и зародилась мысль оставить свой дом и остров.
Освобождение пришло с Поликсеной. А заодно — и преображенье. Он ли открыл себя самого, или она ему это внушила — с ней он себя ощутил мужчиной и человеком своей судьбы.
В своих скитаньях, в часы бессонниц, он распалял себя, вспоминал, как в равной мере его одурманивали и ее юность, и ее опытность, не слишком понятная в ее возрасте.
Теперь она была зрелой женщиной, хотя ее облик был все еще молод. Как все эти странные островитяне, выиграла свой спор со временем. Теперь искушенность ее и умелость были естественны и объяснимы, но он уже не был в такой зависимости, похоже, что и она унялась. Стала роднее, стала дороже, однако дурманная власть ослабла.
В их первую ночь после разлуки, когда он сжимал своими ногами ее почти невесомые ноги и чувствовал, как они холодны — лед, да и только! — он ощутил неясное дурное предвестие. С тех пор оно его не оставляло.
Она спросила его с усмешкой, все с той же, знакомой, кружащей голову:
— Что же ты на глазах у жены щупаешь члена Совета мудрейших?
Сизов неожиданно смутился:
— Ей, видно, взгрустнулось, вспомнилось старое.
— Добрый ты человек, Сизов. Сердце у тебя золотое. Не сомневайся. Она — в порядке. Недаром, как только пополнела, нырнула в общественную деятельность. Такая вот, муженек, сублимация. Все сублимируются. Каждый по-своему.
— Нестор тебя приучил посмеиваться. Главное — ничего всерьез. Все вы стараетесь мне внушить, что битва моя была бессмысленной. Но я воевал не на троянской, не за Елену, священную женщину.
— О да. За священную корову. За справедливую планету. Уж лучше бы ты сражался за женщину.
Он заглянул в ее глаза:
— Ты молода и хороша. Мне кажется, что ты моя дочь. Немудрено. Ты отдыхала, пока я обдирал свои руки, ворочал камни и делал время. У вас вершилась ваша Великая Гормональная Революция. И вы научились жить вне времени.
— Это не так, — сказала женщина. — История делалась на Итаке. Тебе это не приходило в голову? Сизов, настоящая история делается на периферии. Именно здесь у нее возникает та почва, что придает ей прочность. В ваших столицах история скачет. Актерствует. Теряет свой облик. Не разговаривает, а витийствует. А здесь она делает вечное дело и сохраняет свое величие. Беседует и с солнцем, и с морем. Вот так мы живем.
— Загробной жизнью, — неласково огрызнулся Сизов.
— Нашел чем пугать. — Она усмехнулась. — Разве не в мертвых твердеет время? Признайся мне, кто его герои? Но — честно. Мертвые или живые?
— Речь Нестора, я ее узнаю, — все больше мрачнея, сказал Сизов. — Его дрессированная философия, к которой он тебя приохотил в антрактах между вашими судорогами. Прошу не принять моих слов за ревность.
— Ну что ты, Сизов. Ты слишком занят своими обязанностями перед людьми, чтоб ревновать любимую женщину. Но разве ты кого-нибудь любишь? То, что ты любишь — или любил — борьбу свою, человечество, будущее, — это я знаю. Я — не о том.
Он глухо и тревожно сказал:
— Я очень люблю тебя, Поликсена. Поэтому я сюда вернулся.
Она спросила, понизив голос:
— Поэтому хочешь сбежать отсюда?
Он растерялся:
— С чего ты взяла?
— Я это чувствую. Своей кожей.
От злости он почти завопил:
— А то, как я весь исхожу от нежности, ты не почувствовала?
— В первую ночь, — сказала она с протяжным вздохом. — Ты меня трогательно голубил. Очень старался мне угодить. И вообще — ты очень старался. Был даже юношески неловок. Меня это тешило и волновало.
— Смешило, — подсказал ей Сизов.
— Если и так, то самую малость. Забота, смешанная со страстью, действует на нашу сестру. Я испытала то самое чувство, что в первые месяцы нашего брака. Я даже забыла, как оно сладко и как пронзительно, мой Сизиф.
— При чем тут Сизиф?
— А при том, что брак, длительный, многолетний брак, — тоже сизифова работа, — сказала назидательно женщина. — Мужчина не хочет с этим мириться.
Он был задет. И сказал с обидой:
— Можешь не продолжать. Я вижу, что сильно тебя разочаровал.
— Ничуть. Я не требовала подвигов. Солдаты — не лучшие любовники. Тем более солдаты свободы. Тем более воины за справедливость.
— Остановись, я сказал. Я понял.
— Ты ничего не понял, дружок. Я же говорю — ты старался. Ты любишь меня. Я это знаю. Поэтому ты хочешь слинять, мой любящий ненадежный муж.
— Я тебе этого не говорил, — сказал он поспешнее, чем нужно.
— Не обязательно говорить. Женщины ощущают, как кошки.
Он помолчал, потом вздохнул:
— Все это грустная история. Дело не в том, чего я хочу. Я рос отдельно от всех ровесников. С Нестором пробовал я сойтись, — как видишь, и тут ничего не вышло. Я должен был с детства дышать без опаски и думать не так, как мне предписано. Традицией, властью, общественным мнением. Я просто не мог от них зависеть. А это возможно не на Итаке. Нет, только на просторах Вселенной. Тот, кто привык не год и не два ставить на кон свою биографию, действовать, перемещаться в пространстве, просто не может греться на солнышке. Пусть и на итакийском, античном. Пусть на груди любимой женщины. На маленькой любимой груди.
— То ли дело — на сизифовом камне. — Она надменно скривила губы.
— Смеешься?
— Оплакиваю, Сизифушко, — сказала она. — Тебя и себя.
Он нерешительно спросил:
— Ты не уедешь со мной, Поликсена?
Она помотала головой:
— Нет, дурачок, я могу быть лишь здесь. Здесь, где я живу не старея. Когда ты сказал о цветущем Некрополе, ты даже не знал, как был ты прав.
Он будто напрягся:
— Откуда ты знаешь, что я так сказал?
Она засмеялась:
— От Нестора. От кого же еще?
Он помолчал. Потом признался:
— Я очень устал. И я заскучал. Поэтому я сюда вернулся. Но я тосковал по старой Итаке. По юности. По тебе, любимая. А на Итаке все изменилось. Решительно все. И здесь я — чужой.
— Мы всюду — чужие. С минуты рожденья, — сухо заметила Поликсена. — Потом к своей чужести привыкаем.
— Я не привыкну, — сказал Сизов.
Смотрели они друг на друга долго. Будто пытались прочесть друг друга. Затем она обреченно спросила:
— Так ты не устал таскать свой камень?
— Конечно устал. Я давно не юноша. Но что-то мешает мне его сбросить, — едва ли не простонал Сизов.
Она усмехнулась:
— Так это твой долг?
— Нет, это не долг. Совсем не долг. Долг сразу же стал бы мне ненавистен. Не долг. Но я должен его тащить. Не долг. Но мною распоряжается угрюмая непонятная сила. Если б я знал, как она зовется! Похоже, что я к ней приговорен.
Он никогда еще не видал ее такой печальной и всепонимающей.
— Слушай, несчастный. — Она вздохнула. — Видишь расщелину, прямо за статуей? Когда стемнеет, совсем стемнеет, войди в нее. Найдешь свою лодку. А в лодке — парус. На самом днище. Но перед этим приди обнять меня. Как обнимал в ту последнюю ночь пред тем, как уплыл на двадцать лет. Уплыл, не сказав мне о том ни слова.
…Он так и сделал. Во тьме непроглядной неслышно ушел от Поликсены, нашел расщелину, а в ней — лодку. С парусом, лежащим на днище.
И тут услышал знакомый голос:
— Похоже, сынок, дружок мой был прав. Ты все-таки склонен к самоубийству.
8Он знал, что это произойдет. Это должно было произойти. Все эти дни было слишком душно, воздух достиг пугающей спертости, пахло предательством и засадой.
На каждом шагу он ждал удара. В спину. Заточенным ножом. По самую его рукоятку. Но только теперь, когда он стоял близ грозной статуи прародителя и видел неприступные лица, ему стало ясно, что дело плохо.
Они узнали о плане побега. И все же — откуда? И кто эти люди, соорудившие западню?
Неужто одна из этих двух женщин, которых он когда-то любил, которые сами его любили? А может быть, не одна, а обе? Если и впрямь это было так, то незачем жить на белом свете.
— Метафизическая минута, — сказал Пал Палыч. — Сказать по чести, еще не уверен, хватит ли сил, чтоб пережить это испытание. Вот она, истинная античность во всей своей Эсхиловой мощи! Чувствуешь, что и сам превращаешься в ее трагического героя. Недаром сказал тогда Аристотель, опередивший века Аристотель, что нету спора ожесточенней, нежели спор между своими. Воля судьбы сейчас поставила друг перед другом отца и сына — страшное дело, если подумать. Рок, господа, античный рок.
Сизов понимал, что надо молчать. Но злость была сильнее рассудка. И он сказал:
— Необязательно кивать на древнего мудреца, чтоб оправдать свое шпионство.
— Фу, как ты груб, — сказал Пал Палыч. — Вот уж солдатская ограниченность. При чем тут шпионство и прочие пакости? Есть интересы государства. Мы все — государственники, сынок. Я же тебя предупреждал: знаем, что надо, и знаем, как надо.