Стефани Цвейг - Нигде в Африке
— Папа, у Макса уже есть настоящее имя. Овуор называет его аскари йа усику.
— Немного великовато для такого малыша.
— Ты же знаешь, что значит аскари йа усику? Ночной солдат.
— Ты хочешь сказать, ночной страж.
— Ну да, — нетерпеливо сказала Регина, — потому что он спит весь день, а ночью всегда бодрствует.
— Не только он. А где, собственно, твоя мать?
— Дома.
— И что она там делает, в такую жару?
— Переживает, — хихикнула Регина. Слишком поздно она вспомнила, что ее отец не умеет читать по голосу И глазам и она крадет у него покой. — О Максе, — раскаявшись, быстро пояснила она, — написали в газете. Я уже прочитала.
— Почему ты сразу не сказала?
— Да ты и не спросил меня, где мама. Чебети сказала, женщина должна молчать, когда мужчина посылает свои глаза в сафари.
— Ты хуже всех негров, вместе взятых, — отругал ее Вальтер, но это было живительное нетерпение, от которого голос его стал громче.
Он так быстро побежал к номеру, что Овуор в беспокойстве встал. Он поспешно бросил на землю тростинку и палку, даже не дав себе времени поразмять руки-ноги. Руммлер тоже проснулся и побежал за Вальтером во весь дух, как только позволяли его неуклюжие лапы.
— Покажи, Йеттель, — закричал Вальтер на бегу. — Я не думал, что так быстро получится.
— Вот. Почему ты мне ничего об этом не сказал?
— Я готовил сюрприз. Когда родилась Регина, я еще мог подарить тебе кольцо. С Максом хватило только на объявление.
— Но какое! Я ужасно обрадовалась, когда старик Готтшальк принес газету. Он был под впечатлением. Представь, кто только его не прочитает!
— Надеюсь, в этом ведь весь смысл. Ты уже нашла кого-нибудь из знакомых?
— Нет еще. Я хотела оставить эту радость тебе. Ты ведь всегда был первым в этом.
— А ты всегда находила хорошие новости.
Газета лежала раскрытой на маленьком табурете возле окна. Тонкая бумага шуршала при каждом порыве ветра, складываясь в знакомую и все-таки вечно новую мелодию надежды и разочарования.
— Наши барабаны, — сказал Вальтер.
— Я уже как Регина, — сказала Йеттель, наклонив голову кокетливо, как когда-то. — Слышу истории до того, как их расскажут.
— Йеттель, да ты к старости еще поэтом станешь.
Они стояли у открытого окна, блаженно глядя на пышные фиолетовые бугенвиллеи на белой стене, не замечая, как близки их тела и головы; это было одно из тех редких мгновений их брака, когда каждый соглашался с мыслями другого.
«Дер Ауфбау» была непохожа на другие газеты. Уже перед войной, а уж тем более после нее это немецкоязычное издание из Америки было больше чем рупором эмигрантов всего мира. Каждый выпуск, хотели они того или нет, питал корни прошлого и раздувал бурю тоски, в которой бешено крутилась карусель воспоминаний. Всего несколько строчек могли стать судьбоносными. Сначала читались не статьи и не передовицы. Куда важнее были объявления о поиске родственников, свадьбах, похоронах и рождении детей.
Благодаря им воссоединялись люди, не слышавшие друг о друге с тех пор, как они выехали из страны. Информация о родине могла и приговоренных к эшафоту пробудить к жизни. Задолго до бюллетеней официальных гуманитарных организаций газета извещала о тех, кто избегнул бойни и кто в ней погиб. Еще одиннадцать месяцев после войны «Дер Ауфбау» была для выживших единственной возможностью узнать правду.
— Да объявление-то просто огромное, — удивился Вальтер. — И разместили на самом верху. Знаешь, что я думаю? Мое письмо попало в руки кому-то из наших знакомых, и он захотел порадовать нас. Представь себе, сидит кто-нибудь в Нью-Йорке pi вдруг читает наше имя и что мы из Леобшютца. И понимает, что меня все-таки не съел лев.
Вальтер откашлялся. Он вспомнил, что всегда делал это в суде перед заключительной речью, но прогнал это воспоминание, которое ощутил как признание вины. Хотя он понимал, что Йеттель уже выучила текст наизусть, он прочитал эти несколько строчек вслух: «Доктор Вальтер Редлих и госпожа Генриетте, урожденная Перльс (ранее проживавшие в Леобшютце) извещают о рождении их сына Макса Рональда Пауля. П/я 1312, Найроби, колония Кения. 6 марта 1946 года».
— Ну, что скажешь, Йеттель? Твой муженек снова стал господином доктором. Впервые за восемь лет.
Еще говоря это, Вальтер догадался, что случай дал ему повод рассказать Йеттель о разговоре с капитаном и о великом шансе попасть в Германию за счет армии. Надо было только найти верные слова и, прежде всего, мужество, чтобы как можно бережнее сообщить ей: он окончательно решился на дорогу в один конец. На какое-то мгновение ему очень захотелось, несмотря на свой опыт, поддаться иллюзии, что Йеттель поймет его и, может, даже восхитится его прозорливостью. Но он знал, что обманывает себя.
Вальтер знал с того самого дня, когда впервые упомянул о возвращении в Германию, что ему не стоит рассчитывать на понимание со стороны Йеттель. С тех пор из несущественных споров часто разгорались ожесточенные бои, в которых отсутствовали здравый смысл и логика. Ему казалось насмешкой, что при этом он завидовал бескомпромиссности жены. Как часто он и сам сомневался в своей способности перенести боль, которая всегда сверлила бы незаживающие раны. Но каждый раз, перепроверяя причины своего решения, убеждался, что для него нет другого пути, как вернуться к своему языку, своим корням и своей профессии. Ему было достаточно только представить себе жизнь на ферме, как сразу становилось ясно, что он хочет и должен вернуться в Германию, как бы ни был мучителен путь туда.
Йеттель думала по-другому. Она была довольна жизнью среди людей, которым хватало ненависти к Германии, чтобы воспринимать настоящее как счастье, которое только и пристало спасшимся из ада. Ей не нужно было ничего другого, кроме уверенности, что другие думают, как она; она всегда противилась изменениям. Как противилась и отъезду в Африку, когда каждый день промедления означал смертельную угрозу.
Воспоминание о времени перед эмиграцией, в Бреслау, окончательно придало Вальтеру уверенности. В ушах звучали слова Йеттель: «Лучше умру, чем уеду от мамы»; он видел ее по-детски упрямое лицо за плотным занавесом слез так отчетливо, будто все еще сидел на плюшевом диване своей тещи. Он разочарованно подумал, что с тех пор в его семейной жизни ничего не изменилось.
Йеттель была не из тех, кто стыдится своих ошибок. В любой жизненной ситуации она их повторяла. Вот только в этот раз у Вальтера не было аргументов мужа, стремящегося спасти свою семью, чтобы переубедить жену. Он все еще был неприкаянным изгнанником, и любой мог заклеймить его как человека без убеждений и гордости. Он ожидая гнева, который нельзя было показать, но ощущал только сочувствие к самому себе — и усталость.