Джонатан Франзен - Поправки
– Что такое? Ты заболел?
Он не ответил.
– К чему этот пакет? Господи! Что ты натворил?!
Он не ответил.
– Гари, скажи хоть что-нибудь! У тебя депрессия?
– Да.
Вздох облегчения. Неделями копившееся напряжение испарялось из комнаты.
– Сдаюсь! – объявил Гари.
– В каком смысле?
– Не езди в Сент-Джуд. Никто не обязан ехать туда, если не хочет.
Нелегко было выговорить эти слова, однако награда не заставила себя ждать. Приближение тепла Гари ощутил еще прежде, чем жена дотронулась до него. Восходит солнце, прядь ее волос касается его лица, когда Кэролайн наклоняется над ним, овевает своим дыханием, ласково скользит губами по его щеке.
– Молодец! – сказала жена.
– Мне, наверное, придется поехать на Сочельник, но к Рождеству я вернусь.
– Молодец!
– У меня тяжелая депрессия.
– Молодец!
– Сдаюсь! – повторил Гари.
Вот парадокс: едва он выкинул белый флаг, чуть ли не в ту самую минуту, когда признал депрессию, во всяком случае когда показал Кэролайн больную руку и она как следует перевязала рану, и уж тем более к тому времени, когда он с мощью игрушечного локомотива (да-да, и длиной, и твердостью, и тяжестью он не уступал большому модельному паровозику) ворвался во влажные, нежно сжимающиеся туннели, которые и после двадцати лет путешествий все еще казались ему неведомыми (они прижимались друг к другу, лежа на боку, точно две ложечки, он вошел в нее сзади, чтобы Кэролайн могла слегка оттопырить поясницу, а он мог безопасно пристроить забинтованную руку у нее на боку, – что поделать, оба участника акта травмированы), – к тому времени Гари испытывал не депрессию, а эйфорию.
Его осенила мысль – совершенно неуместная, разумеется, в разгар супружеского соития, но такой уж он человек, Гари Ламберт, его часто посещают неуместные мысли, сколько можно извиняться! – так вот, теперь он вполне может обратиться к Кэролайн с просьбой насчет 4500 акций «Аксона», и она охотно их купит.
Она приподнялась и точно крышечку, почти невесомо насадила всю себя, сгусток сексуальной сущности, на увлажненный кончик его члена.
И он пролился, обильно и славно. Обильно и славно, обильно и славно.
Они все еще лежали обнаженные в половине десятого утра, во вторник, когда на ночном столике Кэролайн зазвонил телефон. Услышав голос матери, Гари был поражен – поражен реальностью ее присутствия в жизни.
– Я звоню с парохода! – возвестила Инид.
В первую минуту, пока Гари не сообразил, как дорого стоит звонок с корабля, а стало быть, новости хуже некуда, совесть шепнула ему, что мать звонит, потому что знает: он ее предал.
В море
Двести часов, темнота, чрево «Гуннара Мирдала» – вокруг старика вода поет таинственную песнь в металлических трубах. Пароход режет черные волны к востоку от Новой Шотландии,[48] слегка покачиваясь в горизонтальной плоскости, от носа до кормы, словно мощная металлическая конструкция все-таки не вполне надежна и одолеть жидкую громаду волны может, лишь разрубив ее насквозь, словно остойчивость судна зависит от того, как быстро оно проскользнет сквозь морские кошмары. Там, внизу, иной мир – вот в чем беда. Иной мир, у которого есть объем, но нет формы. Днем море – голубая поверхность и белые барашки, бросающие вызов штурманам, однако вполне реальные и понятные. А вот ночью разум устремляется вниз, в податливое, пугающе сиротливое ничто, по которому плывет тяжелый стальной корпус, и в дрожи этого движения видятся искаженные сетки координат, становится ясно, что в шести морских саженях от поверхности человек исчезает навсегда, безвозвратно.
На суше нет вертикали, нет оси z. Там все реально, все осязаемо. Даже в лишенной ориентиров пустыне можно упасть на колени, стукнуть по земле кулаком, и почва не расступится. Конечно, у океана тоже есть осязаемая поверхность, но в любой точке этой поверхности можно провалиться и, провалившись, сгинуть.
Трясет и качает, качает и трясет. Остов «Гуннара Мирдала» дрожит, беспрестанно вибрируют пол, и койка, и березовые стенные панели. Синкопированный тремор неотъемлем от судна, он постоянно нарастает и так похож на симптомы «паркинсона», что Альфред искал его источник в себе самом, пока не услышал жалобы других пассажиров, помоложе и поздоровее.
Он лежал в состоянии почти-бодрствования в каюте В-11. Бодрствуя в металлической коробке, которая качалась и дрожала, в темной металлической коробке, движущейся неведомо куда сквозь ночь.
Иллюминатор отсутствовал. За каюту с иллюминатором пришлось бы доплачивать несколько сот долларов, и Инид рассудила: поскольку каюта предназначена главным образом для сна, с какой стати выкладывать такие деньги за иллюминатор?! Она глянет-то в него, дай бог, раз шесть за всю поездку. Пятьдесят долларов за один взгляд!
Сейчас она спала, очень тихо, словно притворялась спящей. Сон Альфреда – симфония присвистов, храпа, пыхтения, этакий эпос, построенный на аллитерации «с» и «s». Сон Инид бальше походил на хайку, она часами лежала вытянувшись, а потом распахивала глаза, будто ее включили, как лампочку. Бывало, на рассвете в Сент-Джуде, в ту долгую минуту, когда секундная стрелка описывает последний круг, прежде чем раздастся звонок, во всем доме двигались только глаза Инид.
В то утро, когда был зачат Чип, ее сон лишь с виду казался притворным; вот в другое утро, семь лет спустя, когда они сотворили Дениз, она и впрямь прикидывалась. К среднему возрасту Альфред стал падок на такие невинные уловки. Десяток с лишним лет супружеской жизни превратили его в испорченного цивилизацией хищника, о которых рассказывают в зоопарках, в бенгальского тигра, который забыл, как убивать, в обленившегося льва. Чтобы привлечь его внимание, Инид должна была прикидываться инертным, безобидным предметом. Стоило ей потянуться к мужу, закинуть ногу ему на бедро, он отталкивал ее, отворачивался; если она выходила из ванной неодетая, он отводил глаза, следуя золотому правилу мужчины, который терпеть не мог появиться голышом. Лишь на рассвете, при виде замершего рядом белого плечика, хищник отваживался выйти из логова. Неподвижность ушедшей в себя жертвы – она затаила дыхание, она вся перед ним, уязвимая в своем объективном физическом существовании, – провоцирует к атаке. Когтистая лапа ощупывает ребра, плотоядное дыхание касается шеи, и Инид обмякает, якобы обреченно (умирать так умирать), хотя на самом деле эта пассивность вполне продумана, она знает: покорность воспламеняет зверя. Он брал ее, словно животное, и она не возражала: акт совершался немо, насильственно, отчужденно. Она не открывала глаз, оставалась лежать на боку, только слегка изгибала бедро, приподнимала колено, словно ей ставили клизму. Затем, так и не показав жене своего лица, муж удалялся в ванную, мылся и брился, а вернувшись, заставал постель прибранной, на первом этаже уже булькал кофейник. Тем временем Инид в кухне могла воображать, что не муж, а лев мял ее тело или один из тех молодых людей в форме (за которого ей бы и следовало выйти замуж) прокрался к ней в постель. Не слишком счастливая жизнь, но женщина способна питаться самообманом и воспоминаниями о тех первых годах, когда он с ума по ней сходил, глаз от нее не отрывал (да и эти воспоминания со временем каким-то образом превращаются в самообман). Главное – молчать. Не обсуждать соитие, тогда не будет причины отказываться от него до тех пор, пока она опять не забеременеет, а после родов можно будет возобновить эти отношения, лишь бы только никогда о них не говорить.