Франсуа Нурисье - Бар эскадрильи
Все эти профессиональные конфликты, перетягивание каната между командой и руководством, старые лисы и молодые волки, дельцы и «художники» — неужели все это было просто суетой? Пустым изнашиванием сердца в этих административных баталиях? Почему он решил, что схватки вокруг книг обладают высшей, более благородной сущностью, чем дела в сфере производства железяк или в банковской сфере? Торговля иллюзиями ничем не отличается от любой другой торговли. В этом деле с «Замком» он повел себя как глуповатый идеалист. Как «добрая душа»?
«Просто во мне тогда накопилась усталость», — решил он.
Было ли это достаточным объяснением? Он подумал о Риго, о Бретонне, о д'Антэне, о Делькруа, о Сильвене, о всех тех, кто доверял ему, кто его поддерживал, даже Колетт: что все они «добрые души»? Или тонкие аналитики? Они знали, что хорошая литература в конечном счете всегда становится выгодным делом, в то время как погоня за читателем оборачивается свинством. Таково было жизненное кредо Жоса. Он был неправ? Ему никак не удавалось пожалеть о проигранной битве.
Жос протянул руку и взял в шкафу, там, где знал, что их найдет, бутылку и стакан. Он часто приходил выпить с Ланглуа и его ассистентками, когда тираж книги переваливал двадцатипятитысячный или пятидесятитысячный рубеж. Ланглуа любил отмечать такого рода события. Луветта просовывала голову в дверь «Алькова»: «Они собираются у Ланглуа…», и Жос вставал, счастливый от того, что его оторвали, и от того, что Издательство живет своей собственной жизнью, вибрирует, играет в ту же игру, что и он. Он налил себе полный стакан, выпил его. Этот использованный стакан, оставленный на столе, вызовет завтра недоумение у секретарши.
«Почему, — спросил себя Жос, — большой капитал кажется менее наивным, менее грязным, чем небольшие обороты в нашем деле?» Он называл «большим капиталом» капитал банка, крупные махинации в недвижимости, нефтяной промышленности, все то, что заставляет людей мечтать. Скромные бумажные миллионы уже никого не заставляют мечтать. Даже «Замок», «золотая жила», был всего лишь пустячком по сравнению со спекуляциями, которыми жил «Евробук». «Я совершил самоубийство из-за пустяка», — подумал Жос. И это было правдой. И все-таки не совсем правдой. Он посмотрел вокруг себя: двадцать пять лет жизни прошли с этими стенами в качестве горизонта, с этими цветными обложками вместо иллюстраций, в погоне за химерами. «Чудная жизнь, ничего не скажешь!» А сегодня пенсия директора агентства, скромного банка и потерянные друзья… «Кстати, мои друзья, время подумать о них…»
Жос тяжело поднялся, поставил бутылку на место и вернулся к письменному столу Брютиже. Желтый утенок качался на конце цепочки. Брютиже не питал страсти к украшательству: письменный стол, за которым он проводил по десять часов в день, не показался бы экзотическим ни одному нотариальному служащему. Только кипы рукописей, громоздящиеся повсюду, даже на полу, показывали, какому виду деятельности здесь предаются. Застарелый запах табака, даже после трех дней выходных, продолжал упорно держаться. Чувство неловкости у Жоса возросло до такой степени, что он заколебался: а ради чего? Он почти рассеянно вытаскивал ящики стола. Ни один не был заперт. Что же в сущности он искал? Он перебирал конверты, кругляши упаковочной ленты, коробки кнопок и таблеток от кашля, пока не добрался до коробки, в которой изначально были, наверное, шоколадные конфеты к Рождеству. На крышке было написано его, Жоса, имя и дата: «май 1983-го года». Брютиже всегда был педантичен. С первого взгляда было видно, что там лежит около сотни открыток, писем, несколько телеграмм. Это была небольшая связка верности, в общем довольно приличная. Сверху несколько писем были скреплены скрепкой, вместе со списком фамилий, одни из которых были зачеркнуты, другие — помечены крестиком. «Самые пылкие…», — подумалось Жосу. Все было ясно. Он взглянул на список, на письма и пролистал связку, не извлекая ее из коробки. «Слишком поздно», — подумал он снова.
Сидя в кресле Брютиже, он поднял взгляд на этот бумажный пейзаж, на плохо оформленные фотографии, на этот маленький мир пыли и слов, которым ограничивался горизонт человека, предавшего его: «И он тоже…» Он закрыл коробку, взял ее под мышку и вышел. На лестнице летняя жара усиливала запах влажной штукатурки. На улице свет ослеплял. Жос остановился, заколебавшись. Развернулся, вновь поднялся на третий этаж, дошел до кабинета Брютиже, положил на место коробку с соболезнованиями и навел подобие порядка в ящике. На этот раз он закрыл дверь кабинета на ключ и отнес ключ с желтым утенком в комнату святой Терезы, положил его между таблетками магнезии и щеткой для волос. Когда он вновь очутился во дворе, его лицо блестело от пота, дыхание было прерывистым. Он слишком быстро поднимался и спускался по лестнице, слишком быстро бегал по коридорам. Он ослабил галстук, потом, подумав, снял его и положил в карман. Оттуда, где он находился, на третьей ступеньке крыльца, он мог разглядеть над решеткой сада окна квартиры на улице Сены. Гостиная, спальня.
Он думал: «Гостиная, наша спальня». Может, там тоже не поменяли замки? Наверное, работы по переделке идут полным ходом. А где устроился Ланснер? В спальне? В комнате, где любила сидеть Клод, где акация поддерживала зеленую прохладу?
Прошлое навалилось мгновенно и погрузило Жоса в череду переживаний, в сожаление о том, что никогда не вернется. Он замер на минуту, не в силах отойти от двери, которую он когда-то так часто закрывал, оставляя за ней волнения дня, угрожающие цифры, вопросы без ответов. Он знал, что он только что прошел через нее наконец в последний раз, что также в последний раз ступал по неплотно пригнанным камням мостовой, в последний раз подумал про «двор особняка Германтов»… Он вошел в тень арки, весь дрожа, вышел на улицу Жакоб, по которой бродили американцы в своих огромных ботинках на резиновом ходу, и твердым шагом пошел прочь. Он обратил внимание на углу улицы Фюрстенберг, что стоит спиной к своей дирекции. «Моя дирекция» — эту формулировку он выдвигал всегда особо докучливым людям в спорах, с того самого момента, когда перестал чувствовать себя полным хозяином; он употреблял ее со скрипучей иронией, которую не всегда улавливали его собеседники. Он мог бы сказать «мои администраторы», «мой Совет», «Группа» — слова, которыми упивались патроны других вотчин «Евробука», но Жос предпочитал употреблять словосочетание «моя дирекция», и это слово мелкого бюрократа еще продолжало немного утешать в его с трудом принятом поражении.
В какой-то момент он задумался: куда идти. «Какое оно теперь, мое направление?» Налево, до улицы Сены и ворот с коваными гвоздями территория была заминирована. Вернуться на улицу Шез? Асфальт плавился. Высокие светлые парни, бродившие туда-сюда, отпечатывали на нем сложный рисунок подошв своих разноцветных башмаков, сделанных для пробежек прохладным ранним утром. Неожиданно эта деталь — ставшие мягкими тротуары — стала угнетать Жоса. «Если я останусь стоять слишком долго, ночь охладит землю и я пущу корни». Он осторожно прошел и сел на одну из скамеек на площади Фюрстенберг, единственную свободную, поскольку другие были заняты марсианскими парами на грани совокупления. Он вспомнил маленькую квартирку Николь Ведрес, вон там, на пятом этаже, и то, как она обучала его названиям деревьев на площади. «Это вот подобия смоковницы», — сказал он тогда, а она его поправила. Пауловнии? Катальпы? Он уже забыл. Николь была сама снисходительность. Он вспомнил тот день, когда он объявил ей о появлении другой женщины в его жизни. Она посмотрела на него с тенью насмешки на лице. Лице, уже отмеченном болезнью, которая еще больше подчеркивала ее лукавую мудрость.
Изысканный клошар? Пенсионер? Сердечник, берегущий себя? Дедушка, радующийся, что ускользнул на часок с семейного сборища 15 августа и от криков малышей: на кого я похож? Я сейчас встану, но обращали ли вы когда-нибудь внимание на то, как тяжело бывает вставать со скамейки, на площади, августовским днем? Тебе кажется, что сейчас на тебя устремятся все взгляды, что сейчас будут разглядывать твою помятую одежду, потную, розовую лысину, пыльные ботинки, увядшую кожу под глазами. И куда идти? Который сейчас час? Скоро шесть. Час, когда старые люди теряют надежду и шагают по тротуару.
В течение двенадцати лет Клод оберегала его от страха перед старостью. Ты не стар, когда рядом с тобой такая гладкая, такая красивая женщина, само совершенство, каковым оставалась Клод, над которой время было не властно. Хамоватые люди говорили, в стиле бульварных комедий, «ваша молодая жена…» Молодая было не то слово, потому что Клод уже прошла длинный отрезок жизни, полный всякого рода волнений, коль скоро Жозе-Кло была рядом, со своими ножками и глазками, как у молодой козочки, с сердцем, полным ожидания. Они должны были бы сказать страстная, пылкая, неутомимая, смешливая. Из-за болезни Клод над Жосом нависла угроза, которую раньше трудно было представить. За один час, в поле с пучками черники и рододендронов, время воздвигло свой вал и лишило Жоса сил.