Москва, Адонай! - Леонтьев Артемий
Пришедший сел на белые камни площади, оглядел окружающих своими тихими глазами и начал что-то рисовать пальцем на перемешанном с влажными опилками песке. Люди ждали, но Иисус молчал.
Взволнованный Боря-летописец решил не терять время: он протолкнулся в первые ряды, потом подошел ближе. Ему хотелось вручить Христу свои компроматы – Боря понимал, что его челобитная как нельзя кстати, ведь сейчас, наверное, с минуты на минуту начнется Страшный суд.
Христос поднял глаза на Борю, и летописцу стало не по себе – он дрогнул и выронил свои записи – листы рассыпались по площади, шелестели и раскачивались, лезли друг на друга. Боря задрожал и отступил назад… Тут уж Розенкранц Игнатьевич окончательно понял, что инквизиторская чуйка его не подвела. Великий инквизитор встал и преисполненный ревнивого чувства двинулся в сторону от толпы – он ненавидел Христа за это прикованное внимание поселения, за эту робкую, сосредоточенную тишину… жители никогда не смотрели так на Розенкранца. Даже в те моменты, когда он со словами молитвы рубал головы курицам… Инквизитор не мог смириться с такой кощунственной несправедливостью – ему были противны эти люди, их коленопреклоненное раболепие перед Иисусом, которого так долго ждали и который пришел в конечном счете в каком-то заношенном хитоне и дранных пыльных сандалиях… Розенкранц Игнатьевич оценивающе посмотрел на свой роскошный красный балахон, на увесистые четки из драгоценных камней и желчно сплюнул. Инквизитор расталкивал людей и торопился уйти, кого-то даже ударил четками по лицу:
– Расступись, отщепенцы… пшел прочь, молекула! Халтура сплошная… безвкусица, шантрапа… что уставились, как индюшки? Раскудахталась, шпана… ну ты, калоша, расступись, кому сказано, жопа плешивая!
Православный Ванька-антисемит сразу же признал в пришедшем еврея – у черносотенца был слишком хорошо наметанный глаз на черты этого семитского племени: в еврейском вопросе Ванька-антисемит был человеком прожженным. Он подошел к неофиту-Федотке, который стоял рядом и чувственно поглаживал свое помповое ружье системы Binelli. Черносотенец предложил пришпарку в кепке застрелить «жида»:
– Федотка, милый, голубчик, решайся давай, шмальни ты разок, Христом Богом тебя прошу… не жалей арсенала: бей жидов, спасай Россию… от них все зло… ну что ты молчишь, пес окаянный? Шмаляй, тебе говорят, сукин брызг… ради всего святого, ради православия, наконец, стрельни хоть раз, хоть полпистончика… ну будет тебе пыжиться-то, что ты, зажилил что ли, идол бессловесный?…
Неофит Федотка отказывался. Пришпарок в кепке был принципиальным человеком и стрелял только по чертям, которые ему сейчас почему-то не мерещились. Так что помповое ружье, несмотря на полностью снаряженный боекомплект, молчало. Когда же Ванька-антисемит начал клянчить оружие, чтобы прикончить жида самому, то пришпарок оттолкнул его:
– Ну ты, пентюх! Лапы свои обрюзгшие не суй к моей цыпе… а то пальцы обкорнаю… Ишь ты, щепоть – ружьишко ему подай мое, видите ли… Не стони под ухо, огрызок… с огнем играешь, Ванька. Пшел нахер – кому сказано, ну ты, ты, хохлома белобрысая! Пшел, пшел давай. Ишь, шайсен…
Тем временем Марфуша Бедокурова все рвалась через заслоны: она пыталась пробиться сквозь толпу. Марфуша хотела накормить Иисуса говяжьим фаршем, но оголтелую бабу оттаскивали за волосы и драли за уши.
Анатолий-богомолец снова спал и снова наглухо, он был с похмелюги, поэтому все только стоял с закрытыми глазами, да чуть покачивался. Впрочем, как и Петруша-пятидесятник, который еще не протрезвел: он валялся в канаве, обняв пустую бутылку и ласкового кота, который время от времени слюнявил его небритую рожу. Пятидесятнику снилось что-то приятное, так что Петруша нежно всхлипывал и почесывал пупок.
Щуплый Андрюша чувствовал, что его яйца очень набухли – он предчувствовал сегодняшнюю дрочку, осязал ее предстоящее расслабление, поэтому ждал теперь только удобной минуты для того, чтобы уйти. Уходить же сейчас, он это видел по молитвенным лицам многих присутствующих, было неуместно, тем более, что онанист Андрюша знал: нервный Ржаной за такое безобразие непременно сломает ему ключицу.
Православные со старообрядцами, католики и протестанты были взволнованы сильнее прочих: они стояли на коленях и молились, при чем, как это ни странно, никониане и староверы стояли не порознь, а плечом к плечу, то же самое касалось и протестантов: лютеране, кальвинисты, англикане, цвинглиане, унитариане, баптисты, квакеры и прочие другие моментально преодолели ту преграду разногласий, которая укоренилась меж ними в веках. Все породнились и начали молиться единой, общ-ной молитвой. Разве что Фома-ублюдок, да Ванька-кошкоед остались в стороне.
Тем временем Фекла-лекарша пыталась взвесить в голове, как факт Второго Пришествия можно использовать в народной медицине, а ростовщик Веня во время всех этих волнительных минут, спекулировал валютой и золотом. Отец Лаврентий и того вовсе не вышел из дома: он разговаривал с душами умерших и пил чай с повидлом. Мормоны продолжали раздавать друг другу свои брошюрки и переписывать новый Ветхий и новый Новый Заветы. Преподобный Брендан Смитти, по кличке Хуан Карлос, тоже не терял времени задаром: ирландец бегал за смазливым мальчиком лет десяти и пытался ухватить его за ягодицу. Хлысты со скопцами все знай себе пороли друг друга до изнеможения, кружились, как ошалевшие, и раскидывались кастрированными причиндалами.
Иннокентий Эдуардович, проповедник, вдруг осознал, что Христос наверняка красноречивее его, посему время от времени бросал ревнивые, встревоженные взгляды на своих шлюшек – Таньку и Светку. Жора же стратег размышлял о том, как факт Второго Пришествия можно использовать в пропагандистских и политических целях. Жора понимал, что на этом вполне реально выстроить ту самую новую единственную конфессию, которую он и возглавит…
Конец пятого действия
Занавес
Действие шестое
Лиля вернулась домой с чувством вины: во время очередной встречи, когда показывала Арсу новые фотографии Ярослава, позволила ему поцеловать свою руку, но самое главное – впустила в себя, откликнулась на его взгляды и прикосновения смущением обнаженной взволнованности. Сейчас, после этого поцелуя и пристального взгляда Орловского, который она со своей стороны приняла, Лиля поняла, что изменила мужу в большей степени, чем в тот день, когда отдалась Арсению на гостиничной койке, но больше всего ее поразило то, что она не поправила актера, когда он произнес слова: «жизнь нашего ребенка»
Нашего!
Лиля холодно простилась с Арсением, почти обратилась в бегство. Решила про себя больше не идти с ним ни на какие контакты. Сбросила сапоги, почти по-библейски отряхнула ноги, и вошла в детскую. Ее мама присматривала за малышом, дремала в кресле рядом с кроваткой, а Ярослав лежал на животе и сопел, высунув ноги из-под одеяла. Лиля с трудом пересилила себя, чтобы не взять ребенка на руки, настолько сильно ей было нужно сейчас это прикосновение – животворящее, святое, дающее жизни ценность и прочность, но не позволила себе будить малыша, поэтому только облокотилась на деревянные поручни кроватки и посмотрела на своего маленького румяного человечка с засохшей слюной на щеке. Мальчик затолкал пальцы в блестящий розовый ротик и подрагивал пятками, обтянутыми синими колготками.
Глядя на лицо малыша, ужаснулась:
Господи, как же он похож на Арсения! Его лицо, разрез глаз, нос.
Схватилась за голову и отошла от кровати.
Через час с работы вернулся Сергей. Лиля накрыла ему на стол: спагетти с сыром и оливками. Достала из шкафа бутылку сухого хереса, оставшегося после посиделок на «кашу», и налила мужу бокал. До его прихода глодало чувство вины. Сергей снял верхнюю одежду, помыл руки и сразу отправился на кухню, даже не заглянув в детскую: Лиля перестала испытывать совестливое чувство – его заменило скрытое раздражение.