Елена Катишонок - Против часовой стрелки
С Тайкой было не так. У нее вызывало протест все, что бы мать ни делала, что бы ни говорила; не просто «старшее поколение», а именно она, «матушка».
Матушка олицетворяла мещанство.
Как подарочный набор «Красная Москва» содержал, помимо знаменитых духов, одноименные мыло и пудру, с пунцовой кисточкой на крышке, так мещанство опиралось на крепкий ствол домашнего фикуса, ибо советская власть яростно и глумливо ополчилась на этот цветок, объявив его символом мещанства. Туда же, в мещанство, отправили граммофон, канарейку в клетке, глиняную копилку и коврики с лебедями, отчего «подарочный набор» стал весьма громоздким.
Ирина любила комнатные цветы, в том числе и преданные анафеме фикусы, но ни канарейки, ни лебединого коврика не держала. Граммофон же когда-то внедрила сама Тайка, но вовремя вспомнила о мещанстве, после чего символ исчез. Однако состав подарочных наборов варьируется, взять хотя бы одеколон «Красная Москва» в затейливом флаконе, сделанном в виде кремлевской башни из шершавого, совсем наждачного на ощупь, матового стекла; этот одеколон иногда то дополнял, то вытеснял мыло с пудрой… Освободившись от граммофона, дочь объявила мещанством самовар, после самовара — тюлевые занавески.
Твои дед и бабка — ростовские мещане, объясняла Ирина, и я мещанка. «Оно и видно, — дочка обводила взглядом знакомую комнату, — черт-те что и сбоку бантик».
Таечка охотно записала в мещанство кружевной воротничок на дочкином школьном платье, фотографии в рамках, вазу с нарисованным на ней то ли журавлем, то ли аистом… Тканая накидка на старом кресле оказалась там же, где вся мебель, печные изразцы и лепнина на потолке — в мещанстве. Туда же, в мещанство, как нельзя лучше умещались иконы с лампадками, пока Таечка не нашла для них совсем замечательную нишу под названием «религиозное мракобесие»; поистине, лучшее — враг хорошего!
Как-то раз в гостях у крестных она тоже неосторожно напала на мещанство. Никакой надобности в этом не было: просто Тоня замешкалась с чаем, Феденька листал журнал, а гостья стояла у буфета и бездумно вертела в руках крохотную статуэтку: какой-то дядька тащит рыбину на спине. Поставив фитюльку обратно в буфет, вздохнула: «Я думала, только у моей матушки такое мещанство».
— Это не мещанство, детка, — Федор Федорович закрыл журнал, — это слоновая кость.
— Прямо уж, — недоверчиво буркнула та, но сразу нашлась, — а разве слоновая кость не может быть мещанством?
— Сомневаюсь, — рассеянно улыбнулся крестный.
— Ну, у вас мещанства не много, — Таечка уже сочла тему исчерпанной, как вдруг мысли Федора Федоровича приняли совсем неожиданное направление.
— Не так уж мало, — горделиво признался он, — но я дорого бы дал, чтобы называться настоящим мещанином!
И вслед за этим скандальным заявлением не продекламировал, а медленно и торжественно произнес:
Не офицер я, не асессор,
Я по кресту не дворянин,
Не академик, не профессор;
Я просто русский мещанин.
Таечка подняла брови, но ни о чем не спросила. Феденька устроился поудобнее, подложил под голову маленькую вышитую подушку — самое настоящее мещанство — и ответил, словно поднятые брови задали вопрос: «Это Пушкин».
Дочь выражала протест мещанству, то есть Ириной жизни, громко и охотно, только свой протест редактировала применительно к аудитории, будь то подруги, родственники или детская комната милиции. Что бы ни говорилось, как-то всегда получалось, что матушка ничего не понимает ни в жизни, ни в политике, ни в воспитании, зато беспощадно подавляет любые ростки личности, поэтому странно даже, что она, Таечка, сумела уберечь свою недюжинную натуру и чего-то в жизни добиться. Новый собеседник непременно уважительно спрашивал: «А где вы работаете?», и Тайка снисходительно отвечала: «В Министерстве тяжелого машиностроения». Тот почтительно кивал, еще бы: хрупкая, нежная Таечка, тащившая на своих узких плечах тяжелое машиностроение республики — это впечатляло. Свои знали, что работала она там машинисткой, ее ценили за грамотность, скорость печатания и знание двух языков, но с тем же успехом могла работать в Министерстве легкого машиностроения, на пуговичной фабрике, в цирке или в домоуправлении — в качестве той же машинистки, ибо школу, несмотря на уговоры родных и мольбы Ирины, так и не закончила. Не потому, что плохо училась, а — скучно было.
«Мне скучно, мама!..» — восклицала она в те давние времена, но поговорить о старине, по примеру пушкинской героини, желания не выражала: это тоже было скучно, а потом и вовсе превратилось в мещанство. Тайка много читала — и либо скучала, либо высмеивала прочитанное: «Наши не умеют писать». Попутно выяснялось, что и ничего не умеют, и вообще отрицалось все, связанное с советской властью, словно прожила не десять лет при независимой республике, а по крайней мере полжизни.
Интересный вопрос — отношение к власти. Ирина как раз очень хорошо помнила мирное время, что для многих переводилось как «спокойное время», тогда как советская власть означала постоянные «недо»: недоедание, недосыпание, недоодетость… Иными словами, хроническую недостаточность насущного, которая не кончилась и сейчас; какой уж тут покой. При этом она любила советскую власть. За эту власть Коля боролся в своей ячейке! Сам, правда, почти и не застал ее, разве что смутный предвоенный год. Он был уверен, что путь к благоденствию человечества открыт, хотя недоумение — или неуверенность? — время от времени омрачало его душу, как, например, во время национализации мастерской Максимыча. Не за то ведь он боролся, чтобы у отца отняли дело его жизни, нет; он боролся за советскую власть и умер тоже, в конечном итоге, за нее. Только, по Колиным словам, власть эта должна была быть не то что другой, но и не совсем такой, при которой им выпало жить.
Тайка, в отличие от матери, советскую власть не любила, однако умела уживаться с ней безо всяких сложностей и сомнений: принимала ее условности, владела ее языком, а когда печатала на машинке в милиции, была даже крохотной, но частью аппарата этой власти, чем немало гордилась.
Что ж — власть… Как говорится, Бог — батька, государь — дядька. Но как Таечка добилась, что ее родные дядья и тетки увещевали Ирину на все лады и укоризненно качали головами?
«Тайка-Тайка-балалайка», — написано красивым размашистым почерком на обороте фотокарточки. Губы, как обычно, вытянуты трубочкой, смотрит хмуро, волосы в крупных локонах и — даже на скудной фотографии видно — блестят. Сколько лет ей здесь, двадцать пять? Сама ли Таечка себя так назвала или записала чьи-то понравившиеся слова?