Сири Хустведт - Что я любил
Она подошла к столу и несколько раз нажала кнопку автоответчика. Тоненький голос произнес:
— ММ знает, что я — труп и кто в этом виноват.
И тишина. Через мгновение я услышал голос Берни, который что-то говорил, но Вайолет уже выключила автоответчик.
— Билл слушал это перед смертью. Лампочка не мигала, значит, он пришел и стал прослушивать сообщения.
— Но это же чушь какая-то!
Вайолет кивнула:
— Наверно, чушь, просто… Помнишь, мне девочка ночью позвонила и рассказала про Марка и Джайлза? Голос похож. Билл ее не мог узнать, он же с ней не разговаривал.
Вайолет подняла глаза и сжала мою руку:
— Они так называют Марка — ММ. Ты в курсе?
— Да.
Вайолет стискивала мою руку все сильнее. Я чувствовал, что ее бьет дрожь.
— Ну, полно, полно, — сказал я.
Мой голос словно сломал ее. Губы Вайолет искривились, колени подогнулись, и она буквально рухнула на меня. Я подхватил ее под мышки. Ее щека упиралась мне в кадык, а руки цеплялись за мой пояс. Я стащил с нее бейсболку и поцеловал ее голову, один раз, всего один раз. Я стоял, прижимая к себе бьющееся в рыданиях тело, слушал, как она плачет, и чувствовал запах Билла: запах скипидара, табака и опилок.
Внешне скорбь Марка проявлялась в том, что из него словно выпустили воздух. Его тело стало похоже на спустившее колесо, которое хотелось накачать. Казалось, каждое движение — поворот головы, подъем руки — дается ему с неимоверным трудом. Если Марк не находился в книжном магазинчике, куда он устроился на работу, он либо валялся на диване с плеером, либо слонялся по квартире и грыз крекеры или жевал печенье. И днем и вечером он чем-то хрустел, чавкал и набивал себе рот, оставляя за собой горы пакетов, коробок и пластмассовых упаковок. Ужин его мало интересовал, он равнодушно ковырял еду и по большей части оставлял ее на тарелке. Вайолет ни единым словом не вмешивалась в его режим питания. Наверное, она полагала, что если Марк решил заедать свою утрату, она не должна ему мешать.
Несмотря на то что Вайолет сама почти ничего не ела, совместная вечерняя трапеза превратилась в ритуал, который мы соблюдали в течение всего года. Приготовление ужина было вехой, отделявшей один день от другого. Я покупал продукты и стоял у плиты, Вайолет строгала овощи на салат, а Марк умудрялся сохранять вертикальное положение все то время, которое требовалось, чтобы засунуть грязные тарелки в посудомоечную машину. Покончив с этой обязанностью, он валился на диван и включал телевизор. Мы с Вайолет попробовали было к нему присоединиться, но после двух недель дебильных комедий и чудовищных сериалов про маньяков и насильников я понял, что с меня хватит, и, поужинав, либо прощался и уходил к себе, либо тихо сидел в углу с книжкой.
Из этого угла я с большим интересом наблюдал за ними. Марк либо валялся на диване, закинув ноги на колени Вайолет, либо сворачивался калачиком у нее под боком, держа ее за руку или положив голову ей на грудь. Не будь его жесты такими детскими, они могли бы показаться даже неприличными, но притулившийся рядом с мачехой Марк выглядел как исполинский двухгодовалый малыш, утомившийся после долгого дня в детском садике. Я тогда думал, что его стремление прилепиться к Вайолет — это тоже реакция на смерть Билла, хотя прежде мне не раз доводилось видеть, как он точно так же льнет к ней и к отцу. Когда у меня умер отец, я изо всех сил стремился разыгрывать перед матерью мужчину, и мало-помалу игра стала казаться реальностью, а потом просто превратилась в реальность. Где-то через год после его смерти я пришел домой из школы и застал мать в гостиной. Она сидела на стуле, сгорбившись и уткнув лицо в ладони. Подойдя ближе, я догадался, что она плакала. Только один раз до этого я видел, как моя мать рыдает, — это было в день смерти отца, поэтому, когда она подняла красное, опухшее от слез лицо, оно показалось мне чужим, я его просто не узнал. Рядом, на столе, лежал альбом с фотографиями. Когда я спросил, что случилось, мать взяла меня за руку и сказала сперва по-немецки, а потом по-английски: — Sie sind alle tot. Они все умерли.
Она потянулась ко мне и прижалась щекой к моему брючному ремню; я до сих пор помню, как вдавившаяся пряжка защемила кожу на животе. Объятие получилось неловким, но я стоял не шевелясь и радовался, что она больше не плачет. С минуту мать не отпускала меня, но в эти мгновения я вдруг ощутил необычайную ясность, словно все происходящее кто-то навел на резкость и я оказался в фокусе. Я стал главным и в нашей комнате, и за ее пределами. Моя рука на плече у матери обещала ей защиту, и когда она подняла голову, я увидел у нее на лице улыбку.
Мне было всего восемнадцать; никто, ничто и звать никак; знай себе барахтался, ведь только и умел, что хорошо учиться. Но мать удивительным образом прочувствовала мое стремление быть достойным большего, лучшего. Все это моментально отразилось у нее на лице: гордость, грусть и даже какое-то любопытство перед моей внезапной вспышкой мужественности. Возможно, Марк тоже был способен стряхнуть с себя оцепенение и утешить Вайолет? Не знаю. Я тогда спрашивал себя, что кроется за его апатией. Он в чем-то нуждался, но ничего не требовал, а нежелание спустить ноги с дивана объяснялось не ступором после тяжелейшей травмы, а скукой. Казалось, до него так и не дошло, что Билла больше нет, хотя он вполне мог загнать правду о смерти отца куда-нибудь глубоко в подсознание, чтобы не касаться ее мыслями. На его лице нельзя было прочесть даже следов печали, словно он смог выработать у себя иммунитет к самой идее бренности бытия.
После ночной истерики в мастерской Вайолет потихоньку училась откровенно говорить о своей боли, да и физическое напряжение спадало. Она по-прежнему каждое утро уходила на Бауэри, ничего не объясняя, говоря только: — Так надо.
Но я-то знал, что в мастерской она переодевается в штаны и рубаху Билла, выкуривает ежедневную сигарету из оставшегося блока "Кэмела" и, наверное, делает еще что — то, ну, что там полагается делать женщине, оплакивающей мужа. Я думаю, что когда Вайолет уходила, она изливала свое горе отчаянно и сосредоточенно, но стоило ей вернуться домой, как ее сразу поглощали заботы о Марке. Она без конца за ним мыла, стирала, убирала. Я не раз замечал, что во время их совместных вечерних сидений перед телевизором Вайолет почти не смотрела на экран, ей важно было просто быть рядом. Она гладила Марка по голове или по плечу, а сама вообще отворачивалась от телевизора и сидела, упершись взглядом куда-то в угол комнаты, но руки ее не отпускали пасынка ни на минуту, так что я скоро уверился, что дело тут не только в его ребяческой зависимости, но и в самой Вайолет. Она нуждалась в Марке так же, как он в ней, если не сильнее. Пару раз они так и засыпали на кушетке, обнявшись, и я, зная, что Вайолет почти не спит, просто тихонько вставал и уходил, чтобы их не будить.
Разумеется, я не забыл об украденных деньгах, но после смерти Билла вся эта история словно отошла в другую эру, в тот период, когда преступные наклонности Марка занимали в моей душе значительное место. Теперь прежняя ярость отступила перед лицом терзаний Билла. Он нес наказание за чужую вину, так, словно вина была его собственной; его покаянное самобичевание обратило эти пропавшие семь тысяч долларов в доказательство его отцовской несостоятельности. Мне его муки совести были не нужны, я ждал извинений от Марка, но Марку как раз даже в голову не пришло попросить у меня прощения. При жизни Билла он каждую субботу приносил мне какие-то гроши — десять, двадцать, тридцать долларов; но когда некому стало отслеживать регулярность поступлений, выплаты прекратились сами собой, а я не мог собраться с духом и поднять этот вопрос. Так что когда в начале августа Марк позвонил в дверь и вручил мне сто долларов, я изумился.
Передав мне конверт с деньгами, Марк застыл понурившись возле письменного стола. Я ждал, пока он заговорит. После долгого молчания он поднял глаза и произнес:
— Дядя Лео, я вам все выплачу, до последнего цента. Я все время об этом думаю.
Снова повисла пауза. Я не хотел приходить ему на выручку с какими-нибудь дежурными фразами и молчал.
— Я все сделаю так, как хотел бы отец. Только я до сих пор не могу поверить, что никогда его больше не увижу. Я даже не думал, что он может умереть до того, как я стану другим.
— Другим? — переспросил я. — Каким другим?
— Таким, чтобы он мог мной гордиться. Я же всегда знал, что мог бы, ну, типа, вести себя как надо, в колледж поступить, потом жениться, и все такое. Мы бы тогда забыли все плохое, и все стало бы как раньше. Я же понимаю, как ему плохо было из-за меня. Я из-за этого спать не могу.
— Это ты-то? Да ведь ты только и делаешь, что спишь!
— Ночью — нет. Я все время лежу и думаю об отце. Что, думаете, я не понимаю? Лучше его в моей жизни никого не было. Вайолет, конечно, замечательная, но она не такая. Знаете почему? Отец в меня верил. Он знал, что если копнуть поглубже, то во мне много хорошего. Я-то думал, он дождется и увидит, я думал, что еще успею.