Алексей Ковалев - Сизиф
— Ах, Сизиф! Не трогай остальных. Слишком дороги эти мгновения, чтобы посвящать их заботам о чужом несовершенстве. Ну, представь хоть, что я тебе снюсь.
— Я не чувствую себя спящим.
— Вот и хорошо. Нам многое нужно обсудить.
Горгона была одного роста с ним и крупного телосложения, но, будь она и великаншей, это не убавило бы ей прелести и нежности, которые составляли природу ее обаяния. Взывая к защите и опеке, она одновременно спрашивала: сумеешь ли? Достанет ли тебе самому равновеликой доброты, стойкости и верности? И обжигала мысль, что, не выдержав этого испытания, ты погубишь ее, а без нее обрушится весь мир.
— Ты совершил ошибку, Сизиф, — продолжала Медуза, положив ладонь ему на грудь, что вызвало в нем новый прилив горделивой радости. — Но она поправима. Мне кажется, ты можешь совершить еще одну, но и она не покроет тебя позором и не ввергнет в небытие, хотя, вероятно, будет стоить тебе жизни. Так должно быть. Так надлежит нам действовать — совершать промахи достаточно большие, чтобы никто не усомнился в нашем искреннем стремлении к правде. Нет никого под небом и в самих небесах, кто владел бы ею вполне. Не знают ее и боги, и ты вправе винить их во многих грехах, кроме одного — им незнакома робость. Ты ведь не думаешь, что они живут лишь в свое удовольствие. Им тоже не терпится устроить мир как можно лучше. А жадность и своеволие наши только отражаются друг в друге. Не забывай о нерожденном ребенке Фетиды — тебе, должно быть, говорила о нем Медея — о новой еще более могучей силе, которую им предстоит явить. Как же явить ее, не утратив своего могущества? Многое совершается неразумно, невпопад. Но и робость человека уродует лик мироздания, ибо с некоторых пор богам приходится с вами считаться. Она исказила и мой лик в глазах тех, кто не умеет побеждать, признав себя побежденным. О зловещей горгоне Медузе рассказывают те, кто никогда ее не видел, кто считает это полезным, не желая испытывать себя более, чем того требует здравый смысл. Никого не пугает красота Афродиты или Елены из Спарты. Все знают, что делать с этой красотой. А все, что превышает эти знания, легче отменить, и они превращают меня в чудовище. Но не так легко поработить истину, приходится снабдить это мерзкое существо странным свойством, запрещающим его увидеть. Однако, совершив это насилие и поселив горгону Медузу в отдаленное место, куда без труда не доберешься, они все еще испытывают неодолимую потребность туда попасть. И тогда, заглушая свою совесть, они губят горгону окончательно, хотя причина расправы вновь не поддается объяснению. Я смирилась с уродством, мудрой Афине не было нужды соперничать со мной. Она согласилась играть эту роль, потому что робость людей отражается в слабости богов. Но это грозит возвратным угасанием всему сущему.
Ты, пожалуй, удивился бы, а то и ужаснулся, узнав, как мы с тобой похожи. У нас есть еще нерастраченные силы, мы сумели бы настоять на своем, да время пока не пришло, и не будет миру добра от нашего упорства. Надо нам учиться уступать свое право, не уступая в своем бытии, какой бы черной краской ни малевали нас люди или боги.
Связав Таната, ты пошел против законов мироздания, но зла не сотворил. Тебе придется нести наказание, ибо таково устройство мира, и никакого другого мира еще не создано. Однако небытие тебе не грозит, пусть даже мои слова не убеждают тебя, и ты не узнаешь об этом, пока не увидишь собственными глазами в утысячеренном свете. Тебе не позволено нарушать законы, так не давай их нарушать и никому другому.
Ты стоишь перед горгоной Медузой и не превращаешься в камень потому, что пришла я к тебе все-таки во сне. Но еще и потому, что вот уже много десятилетий ты неотрывно смотришь в другие глаза, которые отличаются от моих, может быть, лишь на волосок. Приободрись. Быть самим собой — большое дело. Еще важнее — оставаться собой, когда все, даже ты сам, даже боги, видят в тебе чудовище. Теперь мы расстанемся, сын Эола. И если по пути в Аид тебя все же испугает мой облик, помни, что это буду не я, а та, рожденная робостью выдумка, которую ты принесешь с собой. Я рада узнать, что ты существуешь на свете. Я буду думать о тебе, глядя на каменные изваяния тех, кто оказался на моем пути, и видеть того, кто так пристально и тепло разглядывал мои черты, кто смотрел мне в глаза так же открыто и прямо, как я сейчас смотрю в твои. Пусть даже и во сне…
Очнувшись, Сизиф долго лежал в темноте, не шевелясь, слушая дыхание плеяды. Это был только сон, что ничуть не умаляло его значения. Он ведь давно уже не мог с уверенностью сказать, во сне ли произошла его первая встреча с Меропой.
Он не помнил, что говорила ему женщина, и вспомнить не старался. Из памяти ускользнуло даже, кто это был. Осталась лишь волнующая догадка, что с видением этим связано какое-то важное открытие, хотя Сизиф не смог бы сказать, в чем оно заключается. Но мысли его сейчас занимало совсем другое.
Он пытался вспомнить женщин, чей облик удерживал его внимание и тревожил воображение какими-то неосуществленными возможностями. Их было немного, каждый раз ему удавалось прогнать это наваждение, но иногда он задумывался, не эту ли строгость нравов называют люди смирением, отказом от надежды, утратой необходимых жизненных сил для продолжения поисков того влекущего образа, который открылся ему однажды в плеяде, а затем продолжал мелькать то тут, то там, смущая в сновидениях, и в случае внезапного появления в реальной жизни грозил тяжелыми душевными испытаниями.
Теперь у него открывались глаза. Он осознал внезапно, как ничтожно мал тот срок, которым привыкли измерять неудачные и даже удачные браки, и как наивно предполагать, что в такие сроки возможно целиком постичь другое человеческое существо. Если предчувствие не обмануло, что тоже случается сплошь и рядом, со временем узнаешь, что являющийся образ совершенства — это только напоминание о необходимости продолжать терпеливый труд любви, что твой спутник в жизни становится все больше и больше на него похожим. А если так ослепительно повезет, как повезло ему, увидишь, что любимое тобой существо как раз и есть то самое земное воплощение совершенства, и это его дух тревожил тебя, мелькая отражениями в дневной суете и посещая во снах, чтобы душа твоя не засыпала, не останавливалась на полдороге, училась отличать неживую мечту от живого счастья и обрела полноту бытия и совершенство чувств.
Сизиф смотрел на спящую плеяду и с волнением ждал рассвета.
Она проснулась, но не хотела открывать глаз. Солнечный свет не сулил ничего утешительного, ей вот уже несколько дней приходилось совершать усилие, чтобы сделать этот первый шаг все к тому же унынию, к тем же заботам о безутешной душе мужа, которыми были полны вчерашний день и тот, что ему предшествовал. Но первое, что она увидела, была улыбка Сизифа, не появлявшаяся на его лице много лет. Меропа бросилась ему на шею, заливаясь счастливыми слезами.
— Позволь мне сказать, как счастлив я с тобой, — говорил Сизиф. — Как я горд тем, что ты выбрала меня среди живущих. Узнай также, что, когда бы ни случилось то, чего мы с таким страхом ждали все это время — а мне кажется, что день этот настал, — никакая сила не сумеет нас разлучить, ни на земле, ни где бы то ни было. А теперь я расскажу тебе, что мы будем делать.
Едва успела порадоваться плеяда, впервые за много-много дней, как вновь от нее требовали освоить одну из немыслимых причуд этого мира. Теперь ей надлежало остаться в полном одиночестве — не надолго, как утверждал Сизиф, но в этот раз она не могла знать, куда он отправляется, и в ожидании своем воображать его живым и невредимым, хотя бы и вдали от дома. Как раз напротив, вопреки его уверениям, Меропе предстояло увидеть мужа мертвым и, каким-то непонятным усилием удержавшись от отчаяния, ждать его возвращения ниоткуда.
Плеяда готовилась пережить то, о чем не могла и помыслить небесная дева, решительно обрекая себя на судьбу земной женщины. Эта судьба, которая некогда виделась ей столь желанной, а ныне предъявляла требования, одно невыносимее другого, заставляла ее спрашивать себя: к этому ли она стремилась, столь ли непреклонным было бы ее решение, знай она наперед обо всех его последствиях. К ней возвращалась память о том, чему не было места в ее новой жизни, и, как только этот запрет оказался преодоленным, она уже не могла не увидеть, что во всем случившемся есть и ее вина. Нынешнее своеволие мужа было вполне под стать ее собственному своеволию. Так пристало ли ей, изменившей своей природе, сетовать, что не одно лишь блаженство она получает в награду. Горше всего было, что не ей приходится платить самую высокую цену, что расстаться с жизнью предстоит ее возлюбленному, что не знает она способа сделать это вместо него.
Будто слыша ее мысли, Сизиф продолжал утешать жену, стараясь передать ей уверенность, обретенную во сне.