Владимир Некляев - Лабух
Хочет спасти…
Зиночка сбросила неизменные свои черную юбочку и красный свитерок — надо бы Стефе денег дать, чтобы одежды ей прикупила… Стала в купальнике, показалась — такая куколка, такая куколка… Но не Ли — Ли.
Никто не Ли — Ли.
Куколка ступила на край бассейна, нырнула в него, поплыла и наткнулась на проволоку. Изнутри вспоров бедро от колена до самого лобка.
Алик вскочил: «Вы ведьма, Лидия Павловна!..» И Лидия Павловна, отпив вина, сказала отрешенно: «Я старая ведьма, Алик».
Таня прибежала с бинтом и йодом, Зиночка попросила: «Перевяжите вы, Роман Константинович. Я же вас перевязывала…»
Она не перевязывала меня, а колола, да какая разница… Алик взбесился и бросился за ворота, ногой саданув возле них добитый Амедов пикапчик.
— Давайте догоним!.. — занервничала Лидия Павловна. — Чтоб не выкинул чего…
Амед покачал головой и пошел к пикапчику:
— Который фикус грузить?
Лидия Павловна выбрала свой.
Дартаньян запрыгнул в кузов под фикус, торчащий наружу больше, чем тогда, когда его сюда везли, вырос — разве фикусы растут так быстро?.. Лидия Павловна едва сумела Дартаньяна, так он упирался, в кабину перетащить — и они поехали.
Зиночка капризничала:
— Щиплет! И я крови боюсь…
— Какая ж ты медсестра?..
— Ее положить нужно, удобнее будет, — помогала мне Таня, и мы подняли Зиночку на мансарду, положили на кровать, в которой ночевал я с Ли — Ли без Ли — Ли. Лишь однажды мы так ночевали, чтобы вместе — и не друг с другом: так не могло быть, но было.
Зиночка поцарапалась, как я в пионерском лагере… Разве что яйчики не поранила.
Там, тогда, давно и далеко сидел я с голыми яйчиками на белой тумбочке, а фея Татьяна Савельевна в белом халате хлопотала передо мной на табурете — и сверху в вырезе халата видна была за сугробами грудей коричнево–курчавая щеточка на самом краешке табурета…
— Без Ли — Ли у вас никого уже, кроме меня, нет. Никого… — лежа на месте Ли — Ли, тихо, почти шепотом сказала Зиночка, а Таня засобиралась: «Вода у меня на огне, вы тут справитесь…» — но не уходила, ждала, что я скажу, и Зиночка смотрела, ожидая, и всхлипнула, будто ей было больно, когда я Тане йод отдал: «У тебя лучше получится, я пойду огонь потушу».
В доме действительно кипела вода на плите, Таня что–то варить собиралась, но вода могла кипеть еще долго, а в окно по другую сторону дома я увидел, как за разбитым парником прячется Алик и смотрит на мансарду…
Возле окна большущий фотоснимок висел: Амед, Таня, их дети и еще куча татар — все улыбчиво–счастливые.
Я отлил кипятка, приготовил и выпил кофе. Вышел, когда Таня и Зиночка уже спустились в беседку, где Таня закурила.
— Ты разве куришь?
— Закуришь тут… Я тоже крови боюсь.
Зиночка, чувствуя себя неловко перед Таней, которая что–то такое про нее на мансарде подумала, на меня обиделась:
— Ну и что бы случилось, если бы вы остались?..
Если бы так, как Зиночка, поранилась Ли — Ли, я бы подумал, что она это сделала намеренно — и Ли — Ли могла так сделать… Но Зиночке про яйчики, покрашенные йодом, про фею Татьяну Савельевну я не рассказывал. Я даже не говорил ей, что здесь есть бассейн, а вот она все предугадала — и приехала в купальнике, чтобы мне показаться и для меня поцарапаться…
Чтоб я пофейничал…
… чтобы поднялся с Зиночкой на мансарду, где ночь провел с Ли — Ли без Ли — Ли, красил йодом выше и выше, ближе и ближе к лобку ее пораненную, кругленькую с кругленьким коленцем, ножку, трогая все чаще, прорельефленные тугим купальником, подлобковые бугорки, губки… и дотрагиваясь вот здесь, где притаился еще спящий вулканчик… от чего Зиночка, как и сам я некогда от прикосновений феи, вздрагивала… и выгибалась в талии, приподнимая попку, а я в сторону, к другой ножке оттягивал узенький перешеек купальника, оставив йод, слизывая кровинки и думая: Боже, как же все, кроме самой любви, похоже, во всем одно и то же в жизни — короткой ли, длинной ли, но настолько сжатой от царапины к царапине, будто больше в ней и не было ничего. Но Зиночка про это не знает, и все происходит только с ней, только в ней… да, уже в ней… больно?.. нет… я с самим собой справиться в себе не могу, когда так вот нахлынет… от женщины… от девочки, которая желает быть женщиной… не больно? нет, нет… больно? нет, я хочу!.. я так хочу!.. что же, пусть так и будет, как у всех и как только у нее… только в ней… надрывается плевочка, эта внутренняя, непонятно для чего природой придуманная, тоненькая кожица, которая и не нужна совсем, от которой шаманы в племенах Центральной Африки девочек при рождении избавляют, вырезают, чтобы не было проблем, а у нас нет шаманов, потому и столько драм, столько трагедий… и Зиночка подается ко мне вся… и вдруг отталкивается, отбивается, неожиданно все из–под меня вырывается… не хочу! не хочу!.. не хочу!.. но уже случилось то, чего она желала и ради чего, сама того не зная, поцарапалась — и это всего лишь несколько лишних капелек крови…
Когда я спустился, Таня сидела в беседке и курила.
— Ты разве куришь?
— Закуришь тут… Амед вам не сказал: его посадят, если все не продадим и не заплатим, чтоб отпустили. Но никто не покупает, боятся… Как там в тюрьме?
— Так себе.
Она загасила сигарету.
— А паренек здесь был… С той стороны дома. Сейчас на самом деле убежал, девочка вскрикивала громко…
Я не слышал.
— Я бы Амеда убила…
— За что?
— За это, — кивнула она на мансарду. — Но говорят, что вы секс–символ…
— А что еще говорят?
Она растерялась, подернула плечами.
— Не знаю… Больше ничего.
«Ну и что бы случилось, если бы вы остались?..» Вот это, Зиночка.
Как случилось, что Ли — Ли ушла? Почему?.. Почему все они от меня уходят — к немцам, к американцам?..
Традиция.
Пусть уходят — нельзя нарушать традиций… Но, как себя не подначивай, что–то побаливает там, где у лабуха не должно быть ничего, кроме звука.
«… и когда я ночью ждала тебя, от президента вырвавшись, от грязи всей, которая налипла, едва живая, а ты пришел, гадко взревновав, и ушел, я поняла, что нет в тебе силы, воли на мою волю, и вспомнила, что уже в четыре года я тебя ненавидела. Мне легче стало между тобой и Феликсом, когда ты пришел и ушел, зная, что Феликс — из–за силы своей — в тюрьме».
Из тюрьмы меня выпустили не через два часа, а через два дня. К ночи. То все что–то решали — никак решить не могли, а тут вывели на улицу и бросили: иди, куда хочешь… Я в ночнике водки купил, сел на скамейку в скверике, где еще один железный Феликс стоял, и, с его бюстом бронзовым чокнувшись, выпил. Ибо не знал ни того, что мне самому делать, ни того, что они со мной сделают… Теперь я был им ни к чему, и со мной — одни проблемы.
От железного Феликса тенью отделился ночной прохожий…
— Проворонил я вас, — сел на скамейку Алик. — С той стороны ожидал.
Я допил из бутылки остатки.
— Откуда ты знал?..
— Ли — Ли позвонила, что вас выпустят…
— Ли — Ли в Москве.
Алик сказал:
— Так и там, думаю, есть телефоны.
Возможно, он и не пошутил…
— Что это она тебе все звонит? То отсюда, то из Москвы…
— Она не мне, — ковырял носком ботинка трещину в асфальте Алик. — У вас ключей нет — и чтобы вы не напились сразу же.
Ключей у меня не было.
— Дома во дворе подождал бы, если такой услужливый…
— Дома Лидия Павловна, даст она ночью во дворе подождать. — И Алик спросил: — Правда, что у вас теперь Зиночка жить будет?
Вот почему он пришел.
— Как это?..
— Как жила Ли — Ли.
Я попытался еще выпить, но бутылка только пусто, тоскливо свистнула.
— Тебе кто сказал такое?
— Зиночка.
— Сама?
— Сама.
— У нее есть, где жить. Есть мать… отец…
Алик забрал пустую бутылку и бросил в урну. Неудачно — бутылка разбилась, брызнуло стекло…
— Нет у нее никого, кроме меня.
Обижать Алика мне не хотелось.
— Может быть, и так… — и дальше само собой спросилось: — А что ты можешь сделать для нее? — и Алик ответил тихо, но сразу, ни на мгновение не задумавшись:
— Умереть.
Мне надо было бы услышать его — я и услышал, но не так: я вспомнил про пистолет.
Пока мной занимались тюремщики, президент отошел на задний план… Будто мною занимались не его тюремщики.
В скверике ремонтировался тротуар, и среди камней и кусков асфальта прут, сплющенный на конце, лежал, кто–то из рабочих оставил — как нарочно… Подобрав его, я почти пробежал два квартала до туалета напротив резиденции, Алик едва поспевал за мной.
— Куда вы?..
— На шухере стой!
Я огляделся вокруг: на театр, на деревья в сквере, в котором не железный Феликс, а мальчик с лебедем стоял — и ломанул замок.