Станислав Родионов - Избранное
— Так напишут, что и леший не разберет, — сказала тетя Маша и бросила листки к ногам Рябинина.
Он и сам не понял, почему стремительно нагнулся, перехватив бумагу на лету у самой земли. Это были крупные тетрадные клочья. Видимо, страницы выдирались из толстой тетради десятками и рвались на четыре части. Рябинин уже знал, что это ее дневник. Крупные круглые буквы катились по обрывкам, как колесики, набегая друг на друга. «Теперь не скрывают сокровенное. В кино…» — прочел он до линии разрыва.
— Товарищи! — сказал Рябинин каким-то не своим, нервным голосом, и дворники сразу прекратили разборку. — Вот такие листки ищите. Они нужны.
Женщины повертели клочки и закопошились сосредоточенно, молча.
Теперь Рябинин шнырял по баку глазами, наверное, как те кошки, которые сидели в стороне и ждали конца поисков.
Через десять минут молодая протянула пачку бумажных лоскутьев. А затем, почти на дне, они увидели все клочки в одном месте под крышкой посылочного ящика. Рябинин скинул рукавицы, лег на металлическое ребро и дрожащими от напряжения пальцами подобрал все до последнего обрывка. Потом они уже копались бесполезно. Начала дневника не было, но конец важнее. А он не пропал — задний лист картонной обложки сохранился.
Рябинин осторожно ссыпал рваную бумагу в большой конверт и тут же составил протокол: где, кто, когда и с кем нашел эти обрывки. Дворники расписались.
— Товарищи женщины, — бессвязно от радости заговорил он, — спасибо большое. Очень помогли… Если и вам нужна какая помощь…
Своей пропахшей рукой пожал он их пропахшие руки.
— Может, зайдете в контору, помоетесь? — предложила тетя Маша.
— Спасибо, я уж дома.
В трамвай Рябинин влез усталый и довольный. Дневник Виленской был у него. В транспорте он никогда не садился, поэтому встал в уголок, рядом с двумя девушками. Одна в руке держала скрипку. Вторая, разряженная, как новогодняя елка, выразительно задергала симпатичным носиком. Девушка со скрипкой тоже затрепетала ноздрями. Рябинин догадался, что он источает запах бачков. Та, что со скрипкой, хихикнула, глянула на него и пошла с подругой в другой конец вагона. Он подумал, что ей тоже не помешало бы разобрать бачки — хотя бы для того, чтобы больше ценила свою скрипку и возможность на ней играть. Чтобы эти изящные девочки знали: пока они играют на своих дивных инструментах, кто-то другой, дворники и следователи, копаются в человеческих отбросах, делая жизнь чище.
На остановке Рябинин выскочил из трамвая и пошел домой пешком.
8
Одорология еще не получила полного признания — в науке о запахах сомневались. Надежного прибора пока не было, а собаке верили с опаской: не лежало у юристов сердце к мысли, что судьба человека зависит от овчарки.
Рябинин вспомнил об одорологии дома. Он вычистил пиджак и повесил его на балкон. Долго принимал горячий душ, намыливаясь самым пахучим мылом. И все-таки ему везде чудился запах бачков. Рябинин пошел еще раз в ванную и долго намыливал ладони уже другим мылом. Теперь руки стали стерильными. Но запах нет-нет да и возникал, появляясь ниоткуда. Рябинин догадался, что нос ничего не воспринимает, а запах остался в голове, в мозгу — он запомнил его, как хорошая собака.
Жена уехала в командировку. Иринка была в пионерском лагере. Рябинин не любил эти одинокие вечера, старался засиживаться на работе или шел в Публичную библиотеку. Но сегодня предстояло интересное дело. Он даже не стал ужинать, да и холодильник был пуст, как его желудок: опять не успел зайти в магазин.
Нетерпеливыми руками высыпал Рябинин на стол кипу клочков. Достал чистую бумагу, ножницы и клей. И сразу отключился от времени и пространства, только иногда озирался, чтобы определить, где находится.
Он правильно решил, что она выдирала листки пачками и рвала на четыре части. Виленская спешила, он-то знал, как она спешила. Некоторые листки были разорваны только надвое, поэтому дневник клеился споро. Страницу за страницей складывал он в стопку, придавив их пятикилограммовой гантелью.
Отсутствовало не только начало, а и вся первая половина тетради. Пухлая гора обрывков, стоило их организовать и подклеить, превратилась в скромную пачку листков. Но Рябинина это не огорчило — конец дневника сохранился. Опытному филологу достаточно страницы, чтобы рассказать о произведении и авторе. И ему хватит этой тощей тетрадки.
Рябинин склеил последнюю страницу и высвободил из-под гантельного гнета всю пачку. Теперь предстояло подогнать листы по тексту. Он стал нумеровать их, не вчитываясь в содержание, а только стыкуя листы по последним и первым словам. На восьмом листке, на полях, стояли буквы, чиркнутые рассеянной рукой, — «Р. В.», Рита Виленская.
Техническая работа была окончена. Рябинин выключил чуть поющий в углу приемник и начал читать страницы, которые от свежего клея изогнулись, как живые.
Рябинин много прочел дневников великих людей, не очень великих и просто смертных. Он изучал дневники писателей, наслаждаясь языком и образами. Любил читать записи людей искусства, остроумные и красочные. С удовольствием знакомился с дневниками, которые летописно отразили свое время. Были дневники только с описанием хронологии поступков: сходил туда-то, обедал с тем-то. Были и другие: с мыслями, переживаниями и раздумьями — они всегда доставляли наслаждение. Приходилось ему читать и трепаные тетрадки преступников, которые записывали свои дела и помыслы, как правило банальные и пошловатые.
Дневник Виленской не описывал действий. Он не был привязан ни к дням, ни к событиям — только мысли и настроение. Пожалуй, это был и не дневник, а записная книжка без дат, имен, мест, лиц. Записи звучали, как музыка, а Рябинин походил на человека, который по минорным аккордам пытался понять, кто обидел композитора.
«Теперь не скрывают сокровенное. В кино секс, в книгах и разговорах секс. Я согласна, что любовь держится на сексе, как дом на земле. Но все-таки живу я в доме, а не в земле».
«Да, конечно, люди живые, теплые, добрые… Но почему, когда очень плохо, хочется к молчаливым холодным березкам?»
«Работают целые институты, собираются конференции… И только я одна знаю, как победить инфаркт. Не надо любить, страдать, мучиться, бороться… И никогда не будет инфаркта. Даже гриппа не будет. Даже не заболят зубы. Я заметила, какие хорошие белые зубы у дураков».
«Сегодня на улице промозглая погода, лезущая в душу».
«Мой человек, о, мой человек презирает карьеру и деньги, машину и благополучие, дураков и чиновников. Мой человек горд, независим и живет идеей. Он хочет слетать на Венеру, найти лекарство от рака, сложить своими руками невероятный дом, вырастить на скалах сад… Он много чего хочет, мой человек. Он всегда с кем-то борется и страдает, поэтому лицо покрыто ссадинами, а глаза горят непримиримым светом. Я вытираю ему щеки и прижимаюсь к его неновому и немодному костюму. Я кормлю его, моего человека, — он и ест-то не всегда. Я люблю моего человека и готова отдать за него жизнь мгновенно, стоит ему захотеть. Но покажите мне его, моего человека?»
«Наверное, птицам очень смешно видеть сверху, как мы суетимся и мельтешим внизу, производя и потребляя, производя и потребляя… Они ничего не производят и ничего не потребляют. Они — парят».
«Первый раз вижу столько ландышей. Весь бугор в строгих стрельчатых листьях. В их тени, как драгоценные жемчужины в зеленом бархате, скромно, незаметно, будто ничего и не случилось — белым откровением цветы-горошины».
«Каждый человек должен жить так, чтобы его жизнь была полна приключений, действенных или духовных. Все остальное — прозябание».
«Нельзя жить без одиночества. И нельзя жить только в одиночестве».
«Я не могу работать только для того, чтобы жить. Мне нужно работать, чтобы двигаться вперед вместе с наукой».
«В религиозных старушках я нахожу больше смысла, чем в некоторых современных женщинах. Первые хотя молятся Христу, человеку. А вторые же молятся универмагам и галантереям».
Рябинин читал страницу за страницей. Он уже знал, что снимет для себя копию. У него было на это моральное право, которое, может быть, появилось после их телефонного разговора. В дневнике отсутствовала зимняя часть — осталась только грустная, весенняя.
Он дошел до конца и недвижно застыл взглядом на последних трех записях.
«Раньше я могла заплакать от счастья. А вчера музыка ударила по сердцу, как нож по еще влажному рубцу. Да и по рубцу ли, не по ране ли? Люди говорят, что любовь проходит. Возможно. Не смешно ли — проходит лучшее состояние человеческой души».
«И то правда — все проходит. Нет, не любовь, а боль ее нечеловеческая. Я уже замечаю мир. Даже вроде бы и вижу. Ах, время, время…»
«Ну, а письмо-то зачем передавать… Люди боятся смерти. Но ведь мы каждый вечер умираем на ночь, и нам не страшно. Да, сильные бодрствуют. А что делать слабым? Им лучше спать…»