Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2013)
Нужно признать, что у школьного классицизма есть безусловные заслуги перед российским просвещением. Кроме классических языков, эта система держалась на математике — математика стала первым и главным предметом, с этого момента стало возможно говорить о появлении русской математической школы и в принципе — массовой математической традиции. Что же до классической составляющей, то в смысле долгосрочной пользы тут сложно судить, — защитники школьного классицизма говорят, что эффект его проявляется на «длинных временах», а у русской классической школы длинного времени не было. Общественное мнение было решительно против классицизма в гимназиях, воспитательный и главным образом идеологический смысл, который вкладывался чиновниками в школьную реформу, прочитывался негативно. В конечном счете это породило идею «омертвляющей» и «охранительной» функции классических языков. Причем омертвляющей — в буквальном смысле: в газетах стали появляться сообщения о том, что ученики, не сдавшие латынь и греческий, кончают с собой; слухи об эпидемии самоубийств среди школьников стали напрямую связываться именно с классическими языками. Классические языки в демократической риторике сделались синонимом реакции. Характерно, что главным камнем преткновения был именно греческий: в латыни еще видели какой-то «общелогический» смысл, греческий же в риторике «реалистов» сделался своего рода жупелом [9] .
Итак, все складывалось против реформы, даже большинство в Государственном совете было против, и Александр II, принимая ее, присоединился к меньшинству. Отдельным раздражителем стали учителя — их не хватало, и призвали иностранцев. В большинстве своем это были богемцы. Именно такого богемца вспоминает в «Учителе словесности» Никитин как свое «чиновничье» альтер эго, и он этого пугается: «Он с уверенностью говорил себе, что он вовсе не педагог, а чиновник, такой же бездарный и безличный, как чех, преподаватель греческого языка» [10] . (Ср. процитированное выше свидетельство знакомца П. Д. Шестакова, который с сочувствием говорил о графе Д. А. Толстом и сокрушался, зачем тот наводнил гимназии этими богемцами.) Но идеологи реформы видели в этом особый смысл: «Древние языки возвысили не только нашу учебную программу, но и наш учебный персонал. При данных обстоятельствах они сослужили нам двойную службу. Они привели к нам с собой массу преподавателей, получивших свое научное образование в европейских гимназиях и университетах. Мы всегда были в необходимости приглашать к себе иноземных ученых. Наша Академия наук всегда главным образом рекрутировалась из них. <…> Но никогда призыв учебной помощи со стороны не был так хорошо соображен с пользой русской школы, как при исполнении последней реформы. Приготовляясь к ней, министр возымел поистине счастливую мысль воспользоваться педагогами из западных славян» [11] .
Процитированная выше статья М. Н. Каткова неслучайно называется «Возобновившаяся агитация против школьной реформы»: «протестная агитация» началась еще до того момента, как реформа приняла форму закона и с новой силой возобновилась в конце 1870-х — начале 1880-х. Характерный пример такого рода «агитации» — статья в чрезвычайно влиятельной в 60 — 70-х санкт-петербургской либеральной газете «Голос» (статья, добавим, написана в начале 1867 года — граф Д. А. Толстой уже стал министром и начал энергично проводить реформу, но она еще не стала законом).
«Обязательное для всех обучение древним языкам отжило уже свое время. Преобразование всех наших гимназий в классические совершалось вовсе не по желанию общества, как о том торжественно заявляли органы, производившие агитацию в пользу классического образования. Нет никакого сомнения, что выбор общества был стеснен <…> как тем параграфом устава, который оставлял только за классическими гимназиями право поставлять в университеты студентов без экзамена, так и отсутствием во внутренних губерниях России высших реальных заведений, могших дать исход для воспитанников реальных гимназий. Едва успело совершиться преобразование наших гимназий в классические, как со всех сторон появились протесты против него» [12] .
«Классическую систему» критиковали не только либералы, но и консерваторы. Фактически она стала одним из главных социальных раздражителей: желая «охранить» общество от «крамолы», идеологи и проводники реформы достигли эффекта прямо противоположного. Исполняющий должность харьковского генерал-губернатора А. М. Дондуков-Корсаков в марте 1880 года писал М. Т. Лорис-Меликову, что «школьный классицизм» стал «одним из главных факторов, уже в течение 10 лет порождающих постоянное, все растущее неудовольствие» общества. «Все зрелое, вполне благонамеренное и преданное правительству поколение сходится на этой почве с учащейся молодежью. Родители и дети одинаково враждебны ей» [13] .
В 1880 году Толстой уходит с поста министра, и заканчиваются те самые пятнадцать лет, в течение которых «он держал в руках всю гимназию». Новый, 1881 год начинается без старого министра и с надеждами на обновление школы.
«В Харькове во время масленицы были разные тенденциозные маскарады. На одной процессии был представлен Толстой, бывший министр народного просвещения, — идет бледный, худой, а за ним несут трупы умершей молодежи на носилках и идут за трупами тоже студенты, не краше мертвецов» [14] .
На смену графу Д. А. Толстому по его же протекции приходит И. Д. Делянов, бывший директор Публичной библиотеки. В целом эта смена декораций понимается как уступка общественному мнению — сразу после ухода Толстого количество часов на классические языки сокращается и начинается движение к гармонизации учебных программ, которое к концу века завершается своего рода компромиссом: программы классических гимназий и реальных училищ сближаются, причем не за счет примитивизации гимназий, но, наоборот, за счет усложнения программы реальных училищ. Камнем преткновения остался греческий язык: «бесполезный предмет», он в «реальные» программы не вошел.
Таков исторический контекст чеховского рассказа об учителе греческого языка и такова общественная ситуация и репутация «гимназического классика» на тот момент, когда создавался «школьный цикл» Чехова. Похоже, что, при всей своей политической индифферентности, Чехов был «реалистом». Среди чеховских рассказов об учителях есть лишь один с положительным героем. Этот идеальный учитель — умирающий от чахотки Федор Лукич Сысоев, характерно, что он служит даже не в реальном училище, но в фабричной школе.
Наверное, имеет смысл вспомнить и «биографический» контекст. Сам Чехов заканчивал классическую гимназию, после чего сознательно выбрал «естественное направление» и поступил на медицинский факультет. Но еще прежде гимназии он учился в греческой школе. И это был тяжелый детский опыт. У Александра Павловича Чехова (старшего брата) есть довольно мрачный рассказ «В греческой школе». Речь там о школе для бедных — «аристократическая» идея классического образования для автора «Человека в футляре», похоже, неактуальна. Учитель, кстати, тоже нимало не похож на бледного скрюченного Беликова, это был дюжий рыжий грек с наклонностями к садизму. Братья Чеховы проучились там год, не научившись толком читать. Наконец, Чехов в свое время был оставлен в V классе гимназии на второй год из-за греческого языка.
Но кроме реально-исторического, напомним также редко привлекавшийся для комментирования литературно-гимназический контекст чеховского рассказа об учителе греческого языка. В 1901 году выходят «Очерки гимназической жизни» А. А. Яблоновского. Речь там идет все о той же «эпохе школьного классицизма», один из самых отвратительных персонажей — учитель древних языков чех Белоглавек. «Очерки…» Яблоновского ближе к массовой литературе и в известном смысле «каноничнее». Белоглавек напоминает Беликова, но еще больше он напоминает гротескных газетных персонажей — ненавистных «богемцев» и гротескные фигуры из «тенденциозного маскарада», ключевые слова — «человек-машина» и «живой мертвец». Он едва не доводит гимназистов до смерти непосильными нагрузками, он не подвластен никому, даже директору, он презирает «русскую лытэратуру».
«…Ученики терпеть не могли чеха <…> не выносили в нем сухого изнурительного педантизма и убивающей односторонности; они даже за человека его не считали, а называли машиной. <…> Белоглавек и на самом деле имел много общего с машиной. <…> Это был засохший, окаменелый педант, какая-то безплодная смоковница, выросшая на развалинах слепого увлечения классицизмом. <…> Да и весь Белоглавек походил на живого мертвеца: казалось, стоило только снять с него виц-мундир с золотыми пуговицами и обернуть в саван, и получился бы подлинный труп — хоть отпевай его: до такой степени ни в походке, ни в глазах, ни в лице, ни в голосе этого человека не было жизни. Только по неопрятной мочалистой бороде можно было догадаться, что он не совсем умер и продолжает принимать пищу (ученики уверяли, что в бороде Белоглавека всегда можно было найти прошлогодние макароны)» [15] .