Андрей Волос - Хуррамабад
Небо светлело. Над урезом холмов лежала прозрачная голубая кайма.
— Все, Сафар, все! — шумел Муслим. — Прощай! Кулмуроду спасибо скажи! И еще скажи — хороший у него плов! но все же пусть больше зиры в зирвак кладет!..
Дубровин принял тяжелые бутылки, которые Муслим, скалясь, совал ему наверх.
В голове состава коротко свистнуло, и тут же, перепрыгивая от вагона к вагону, от цистерны к цистерне, полетел ступенчатый грохот сшибающихся стальных буферов. Через полсекунды добрался до их платформы, и она тоже дернулась, громыхнула, рванула за собой следующую, еще одну… еще… и все стихло… только платформа уже медленно, почти незаметно и совершенно бесшумно катилась в ряду других туда, куда с ревом тянул ее набычившийся тепловоз.
Чувствуя себя погруженным в слоистый сон, Дубровин стоял, вцепившись руками в борт, и смотрел на неторопливо отплывающие назад столбы, гравий, сухую траву, пучки верблюжьей колючки и выжженную глину.
— Все! — вопил над ухом Муслим. — Все-е-е-е! Пое-е-е-ехали!..
Все уплывало назад — столбы, гравий, глина; все оставалось за спиной — сухая трава, колючка, кайма синего воздуха над холмами; оставалось молча, не окликая, не пробуя остановить.
Дубровин пошатнулся.
Ему казалось, что его разрывает пополам какая-то темная и безжалостная сила — поезд набирал ход, унося тело, а душа хотела остаться и отчаянно билась в чужой и тесной оболочке.
Он упал ничком на доски, закрыв голову руками. Что-то клокотало в груди, рвалось и не могло найти выхода.
Поезд гремел, отсчитывая стыки.
Луна летела за ним по небу, но и она должна была скоро отстать.
Эпилог. Завражье
Электричка была почти пустой, и место занять не составляло труда, — а все равно по привычке Лобачев бегом вломился в раздвижные двери, кинулся вслед за Викентьичем к свободной лавке, швырнул рюкзак и сел.
Вагон дернулся, громыхнул, пошел. Отстала черная платформа, какие-то ангары, сараи. Потянулись друг за другом в поздних сумерках телеграфные столбы, оголенный, тронутый инеем лес и низкая пелена кисельных облаков, уж третью неделю грозивших разразиться настоящим снегом.
Лобачев поерзал на холодных деревяшках, умостился плотнее, подоткнул полы ватника и закрыл глаза, привалившись плечом к напарнику.
Он не высыпался месяц за месяцем, год за годом… вот уж четвертый год пошел — с тех самых пор, как перекочевали из Хуррамабада сюда, в Завражье.
Поплыла перед глазами искристая рябь… зазвонили колокольчики… послышались оклики… почти сразу ему стало грезиться, что он спит, точнее — досыпает короткий ночной сон, жадно впитывая считанные минуты покоя и тепла, оставшиеся до противного дребезга будильника. В половине пятого… ровно в половине пятого грянет над ухом… и сразу покой и тепло отхлынут, откатятся от него, словно морская волна от рыбы, выброшенной на берег. Сесть на постели… главное — сразу сесть, не дать волне утащить себя обратно в темную глубину… потом на ощупь одеться… выбраться из теплой жилой комнаты вагончика в прихожую… Там уже все приготовлено Машей с вечера — чайник со свежей водой на плитке… кругляшки вареной картошки лежат в сковороде — только спичку поднести. И пошло, покатилось — еда… горячий чай… сигарета… Пошло, пошло!.. Потрепать ладонью жесткую шерсть Банзая, молчаливо выглянувшего из будки, чтобы проводить хозяина. Три километра до шоссе — в сиреневой тьме, над которой, если повезет, будут гореть молчаливые звезды… дождаться автобуса, протиснуться в тряское бензиновое тепло… сорок минут до станции… полтора часа электричкой… да от вокзала потом на окраину Калуги… к восьми уже переодеться в рабочее…
А ближе, чем в Калуге, работы нет.
В августе повезло было — Викентьич нашел хорошую работу в Москве.
Да оттуда выгнали, сволочи… отняли работу.
А это была хорошая работа!
Конечно, Москва дальше, понятное дело… да ведь там разрешили оставаться на ночь! Это была по-настоящему хорошая работа… Они под эту работу позвали с собой еще двух ребят — Гришу Степняка и Володю Дубасова, которые ради такого дела отказались от заказа на садовый домик под Калугой. Работа, какую поискать, — месяца на три, на четыре… Большая квартира — сто с лишним метров, — и сделать ее нужно было от и до. А главное — разрешили ночевать! А если есть где ночевать, значит, не надо тратить время на дорогу и можно пахать часов по двенадцать, а то и по четырнадцать!.. Кто спорит, плохо спать в строительной пыли, густо замешанной на едкой вони растворителей и красок… да ведь надо: из дому-то не наездишься!..
И как началось с удачи, так и пошло на редкость слаженно и быстро — будто по нотам; недели за полторы уже убрали перегородки, вывезли мусор… Лобачев большую часть времени мотался, как саврас, по строительным магазинам и рынкам с калькулятором в одной руке, пачкой денег в другой: выгадывал копейку, бился за скидки, искал машины, грузил, вез… Прошлой зимой довелось ему два месяца поработать на подсобке в классной югославской бригаде — один инструмент у тех ребят чего стоил! вспомнить — зубы от зависти ломит!.. — и половину из этого срока был на подхвате у снабженца; там и просек что к чему, а потом сам уж делал так же, только лучше. Да что говорить, всему уже научились — даром что самоучки. Заказчик платит по смете, и смета честная, без накруток, без жульства; но если все-таки встать на уши, найти не в ущерб качеству материал подешевле — капает приварок, хоть немного, но капает; а им хоть немного — все хлеб: дома, в Завражье, каждый грош на счету.
С удивлением Лобачев замечал даже, что кое-какую работу делают они, самоучки, много лучше и чище, чем профессионалы-работяги, вставшие на эту стезю лет с пятнадцати. Конечно, у рабочего человека в крови жесткий распорядок, без которого дела не сделаешь, — в восемь приступил, в пять пошабашил. И привычка к работе — к движению, к тяжести. И на каждую закавыку — а в строительстве, в ремонте закавык не счесть — в упрямой его похмельной башке сидит свой шаблон, многажды проверенный, отработанный: делай так и так, и никак иначе: от добра добра не ищут…
Самоучка ему по всем этим параметрам в подметки не годится. Но там, где мастеровой берет привычкой, самоучка может взять ожесточением: если зубы сжать — втянешься, только по ночам будет первые полгода сводить мышцы — до крика. К тому же шаблон — он и есть шаблон: не все, по нему сделанное, выйдет удачно. А самое главное — мастеровой человек лишней работы себе не ищет: и сам на нее глаза закроет, и другому замажет, чтоб только отделаться. Укажут, ткнут носом — доделает, поправит, чтоб расчет получить; а не ткнут — деньги сорвет сполна, а потом ищи его.
А если человек в прошлой хуррамабадской жизни был инженером, а нынешней своей жизнью принужден с раннего утра до позднего вечера месить раствор, таскать мусор, сбивать старую плитку, класть новую, стелить паркет, шпаклевать и красить — то есть заниматься вещами, о которых он прежде только слышал, — тогда душу его беспрестанно сверлит желание применить в настоящем свое прошлое, свое инженерство. А иначе зачем, словно больной зуб, торчит в голове осколок сопромата? обжитые руины теормеха? Чтобы ночами с ума сводить? Нет уж, пусть работают! Если месить, то по науке! и плитку старую сбивать — тоже по науке! и коэффициенты расширения пойдут в дело! и Бойль-Мариотт! и Пуассон! и на любую закавыку — не шаблон, а индивидуальный научный подход!
К тому же мастеровой человек как привык с малолетства действовать масляной шпаклевкой, известкой да белилами, так и шурует, и никакими силами не поколебать его убеждения в том, что это самый лучший способ. А самоучка всюду лезет любопытным своим носом — что за полимерные краски? что за шведский цемент? что за австрийская штукатурная мастика? Кто знает? у кого спросить? как научиться? И тем или иным способом быстро уясняет, что с тем-то и тем-то дела лучше не иметь — хлопотно, капризно, недолговечно; но зато есть вот то-то, то-то и то-то — и красиво, и быстро, и прочно, и дешево…
Короче говоря, в этот раз пошло все как по маслу, суля успех и выгоду. Но Лобачев не загадывал, потому что знал по горькому своему опыту, что лучше в этом деле о результатах не думать — плывешь и плыви, а вот когда вынесет на берег, тогда и сочтешь, с чем приплыл.
И вот однажды в разгар дня кто-то пинком распахнул дверь, и появились, морщась от пыли и брезгливо оглядываясь, три ферта, одетые по-разному, но выглядящие при том почему-то почти одинаково, — может быть, бритые затылки были тому виной.
— Бугор кто? — отрывисто спросил тот, что шагал первым, — в черном плаще с белым шарфом.
— Что?
— Бугор кто, спрашиваю! Да не колоти ты там, козел!
Лобачев почувствовал пустоту в животе.
— Бригадира, что ли? — переспросил Викентьич. — Ну, я.