Генеральская дочь - Гривнина Ирина
«Я до сих пор помню, как он возвратился. Как будто вчера. Было лето, и день был жаркий, и я сидела на крыльце с книжкой и ела хлеб со свежесваренным тетей Шурой вишневым вареньем. Я даже вкус этого варенья помню. И слышу вдруг голос (я сперва даже голос его не узнала, такой, будто осипший): „Лялечка!“ Я подняла голову — по дорожке папа идет от калитки.
Конечно, маму я любила тоже. Но папу — больше. Он был рослый и сильный. И он меня баловал. Помню, я лежала в кровати, болела. Кажется, это была скарлатина. Вдруг — папа появляется у постели, гладит меня по бритой голове. Его рука: тяжелая, прохладная. Он кладет на одеяло свою шапку, берет мою руку и засовывает в нее. Там что-то теплое шевелится, больно хватает меня за палец. Я вытаскиваю к себе в постель маленького, кудрявого щенка. Помню мамин возглас: „Боже мой!“ и как она спрашивала, кто будет возиться с собачкой».
Лена Ионовна открыла заднюю дверцу такси, чтобы помочь матери выйти. Машина стояла у подъезда, и она машинально глянула наверх. Окна четвертого этажа были темны, и она снова одернула себя: кто ж там может быть, когда никого нет? И сразу же вернулась сердившая ее мысль о сыне. Интересно, где этот щенок по сю пору шляется? Она резко наклонилась, вытащила из недр машины небольшой чемоданчик с вещами матери и, срывая злость на ни в чем не повинном такси, с размаху бухнула дверцей.
Ей казалось, что лифт ползет раздражающе медленно, что у матери сегодня особенно растерянный вид и двигается она особенно неловко. Едва войдя в квартиру, она бросилась к телефону, набрала номер. Долгие гудки. Никого.
Мать тем временем расстегнула пальто и стояла в дверях гостиной, с беспокойством глядя на нее, боясь задать вопрос. Лена Ионовна молча помогла матери снять пальто, молча повела ее на кухню, усадила к столу. Потом вскипятила воду и заварила чай.
Теперь они сидели рядом и пили его из больших кружек, грея о них озябшие руки. Ив тепле уютной квартиры, которую она любила почти как живого человека, среди родных и привычных вещей Лене Ионовне вдруг показалось, что все происшедшее сегодня было только сном. Просто папа уехал куда-то и скоро вернется. Он ведь и раньше часто уезжал.
Ей вспомнилось, как во время войны они с матерью сидели вечерами, вот так же вдвоем, на кухне крошечной квартирки в Куйбышеве и гадали, когда придет письмо от папы. И как они славно жили вместе, как настоящие подружки, как весело справлялись со скудным эвакуационным бытом. Сколько же лет могло быть тогда матери? Лет на пятнадцать, пожалуй, меньше, чем Лене Ионовне сейчас. Она представила себе мать молодою, подумала о том, как прекрасно они могли бы дружить. Давно забытое теплое чувство всплывало из темных глубин ее души: они и сейчас еще могли бы подружиться! Лена Ионовна повернулась, улыбаясь, подсознательно ожидая увидеть мать такой, какой помнила ее по Куйбышеву: уверенной в себе, со вкусом одетой интересной дамой.
А увидела — растрепанную старуху с отвисшей нижней челюстью, придававшей лицу идиотское выражение, с застывшим, горестным взглядом…
«Папа прошел всю войну, с самого первого дня. Так вышло, что он случайно оказался в командировке на венгерской границе 22 июня. Мы долго не получали писем, несколько месяцев, потому что нас сразу из Крыма эвакуировали в Куйбышев. Хорошо, тетя Шура в Москве оставалась, они перед самой войной туда переехали, и папа догадался ей написать.
Папины родители? Они никуда не успели уехать. Должно быть, погибли в том самом городке, где жили, где я родилась. Мы ничего не знаем, даже могил не осталось.
А как мы могли их захватить с собой? Нас же организованно вывозили. Мы и собраться толком не успели, два часа всего на сборы дали. Так и жили в Куйбышеве, почти без ничего.
В Москву как попали? А это уже потом, года за полтора до конца войны. Тетя Шура нас с мамой вызвала: им как раз квартиру отдельную давали, нужно было побольше народу, чтоб больше площадь получить. Заодно и я в Москве смогла в институт поступить.
Да квартиры во время войны давали, в принципе. Зависело где служишь, а муж тети Шурин как раз перед войной в Московское управление перевелся, на Малую Лубянку. Дом в сорок третьем году построили и всем офицерам, кто без жилплощади, квартиры давали.
Конечно, вы его миллион раз видели: на углу Беговой, мрамором серым облицован, а на балконах — резные каменные решетки из цветов.
Да какая разница, кто строил? Что тут особенного? Тогда все заключенные строили, и Норильск, и Комсомольск тоже они построили. Что ж, в Норильске да в Комсомольске не жить никому теперь? Да и прожили мы там с ними всего ничего. Как война кончилась, папа нам с мамой вызов из Берлина прислал. И мы, конечно, к нему поехали».
Ляля смотрела в окно, наслаждаясь тишиной просторного, пустого дома. Необычным было все: аккуратные, не тронутые войной фасады по обе стороны улицы, чистая каменная мостовая, выложенная кирпичом дорожка перед крыльцом. Она всегда мечтала жить в таком городе и боялась этой мечты, как боялась незнакомых, хмуро молчащих домов. Вслушиваясь в тишину, она уловила четкий, медленный цокот, словно где-то далеко ударяли молоточками по деревянным клавишам ксилофона. Через минуту из-за поворота выехала шагом всадница на вороной лошади. Она ехала задумавшись, едва касаясь поводьев: возвращалась домой с привычной утренней прогулки. И Ляле вдруг стало жарко от зависти, а всадница показалась страшно красивой, хотя лица ее Ляля от неожиданности разглядеть не успела.
Темные, тяжелые волосы покойно лежали на плечах, спускались по спине почти до пояса.
Цокот копыт замирал в дальнем конце длинной улицы.
«Первое, что я подумала: наглость какая! Кто им позволил иметь лошадей, если даже у меня, дочери победителя, их нету? Но потом Герда мне сказала, что не немцы, русские они. Эмигранты, семья князя ***ского. Собственно говоря, они во французском секторе жили, молодой князь был офицером французской армии. Но тогда еще строгих границ не было и Ольга на своей лошади каталась, где хотела. У них французское подданство было, почему нет? Тогда еще никто не знал, как дело повернется с дружбой между нами и ими.
Потом у князя дела какие-то образовались с нашим командованием, он к папе стал приходить, мы познакомились, можно даже сказать, подружились. Ольга узнала, что я тоже верхом езжу, стала приглашать с собою на прогулки. И вдруг они неожиданно как-то исчезли, папа сказал: уехали, а куда — не сказал. Могли ведь и во Францию вернуться, правда?
Конечно, и в Россию могли попроситься, это тогда некоторые делали. Но я про них ничего не слыхала, и в Москве не встретила ни разу.
Молодой князь воспитанный такой был, как в старое время. Ручки целовал. Я бы, пожалуй, и влюбиться могла, если б не его социальное происхождение.
Что? Да нет, даже подумать смешно. Как могла я, дочь советского офицера, выйти замуж за князя, да к тому же французского гражданина? Пришлось бы в церкви, наверное, венчаться, как бы на это командование посмотрело? У папы могли неприятности из-за меня быть. Но мысли такие, конечно, были. В постели, перед сном, всегда ведь о чем-то хорошем мечтаешь. А в двадцать один год о чем мечтать, как не о замужестве?
Девчонки моего поколения пуще всего боялись не выйти замуж. Понятное дело — война, мужиков с каждым днем все меньше оставалось. Многие учились на санитарок, на медсестер, на фронт шли…
Что? Да нет, какой там патриотизм! Поближе к мужикам просто. Опасно было, конечно. Убить могли. Так что мне страшно повезло. Когда я в Берлин попала, папа был уже генералом. У нас часто собирались его сослуживцы, а я хорошенькая была молодая…
Да я вам фотографии сейчас покажу. Вот: это сорок четвертый год, я тогда училась в Библиотечном институте…»