Хорея - Кочан Марина
— Не могу больше видеть этот бардак, — сказала она.
Папа изгнал себя на территорию общего, и какое-то время мы еще совершали к нему интервенции, включая отца в семейную рутину. В основном это происходило по праздникам. Праздники были обязательным ритуалом для нашей семьи, внешним маркером нормальности. Как и проводы на вокзале. Как и поздравления близких по телефону. Как розыгрыши на первое апреля. В праздничные дни мы складывали диван и пылесосили пол. Разрушали папино «гнездо». Мама заставляла отца переодеться и привести себя в порядок, выдавала ему свежевыстиранную рубашку. И папа садился с нами за праздничный стол. Смотреть на его дергающееся тело было неловко. Он высоко задирал руку с ложкой, медлил перед тем, как поднести ее ко рту. Чтобы не пролить, чтобы не промахнуться. Я прятала взгляд. Папин переезд в гостиную — это начало моего стыда и моего не-смотрения.
Когда отец переехал в гостиную, его болезнь уже стала видимой, возможно, именно поэтомуего уволили, как ненужный раздражающий и даже пугающий элемент. После работы в радиобиологии, в девяносто пятом, он устроился в депозитарий на нашей улице. Я не знала, что такое депозитарий. Это слово напоминало мне «гербарий», но в папином кабинете не было цветов, а были шкафы с черными плотными папками, стопки бумаг на столах и тумбах. Зимой после школы я приходила к его окнам на первом этажеи бросала мягкий снежок в стекло. На окнах были решетки, мне нужно было попасть между ними. Он подходил к окну, улыбался, глаза его щурились. А потом выбегал встретить меня на мороз, без куртки.
Он сажал меня за свой компьютер и открывал пэйнт. «Этого слона нарисовала Марина у папы на работе», — подписал он один из моих рисунков, распечатал и убрал к себе в кейс. На новой папиной работе были дорогие конфеты в подарках к Новому году. Компьютеры и белые служебные «Волги». Зарплата там была больше, но он не завел там близких друзей и перестал отдавать деньги семье. Мама подала на алименты. Мои родители работали на одной улице: папа ближе к дому, мама — дальше, в самом конце. Домой они приходили не вместе, их пути не пересекались. А я любила курсировать между ними, соблюдая баланс между маминой лабораторией, где можно было потрогать белых мышей и кроликов в подвале, поиграть с пробирками, шприцами и скальпелями, и папиной работой, где можно было крутиться на офисном мягком кресле и трогать компьютерную мышь.
Папа никогда не говорил о причине увольнения. После того как он несколько недель подряд приносил домой папки и пакеты с бумагами, мы поняли, что он ушел. Он прятал бумаги в комнате и больше не доставал. Он не отвечал на мамины вопросы.
— Компания обанкротилась, — как-то раз сказала мне мама.
Я много раз ходила потом мимо окон папиной работы. Депозитарий несколько лет оставался на месте, пока там не открылся продуктовый магазин.
Папа не говорил о себе. Иногда приходил ко мне в комнату (если дверь была открыта), вставал посередине (обычно я делала вид, что занята — читаю или делаю уроки) и, раскачиваясь с пяток на носки (так выражалась потеря устойчивости и нарушение координации), пряча руки за спиной, чтобы не размахивать ими, легонько покашливал. Он вел себя как человек, который хочет и не может начать какой-то важный, тяжелый разговор. Но отец молчал и только иногда спрашивал: «Может, перекусим чего-нибудь?» или «Не хочешь прогуляться?» Но это уже не срабатывало.
— Нет, я занята сегодня, ты же видишь, — раздраженно отвечала я, не оборачиваясь.
Мне хотелось, чтобы он ушел, просто оставилменя в покое. Я заранее испытывала неловкость, представляя нас вместе на прогулке. Иногда я видела его на улице, когда возвращалась из школы, а он — из магазина или банка. И тогда я старалась сделать так, чтобы он меня не заметил. Я еще не знала, что это только самое начало. Все эти легкие подергивания и гримасы, эти прихрамывания и танец рук, — отец отлично контролировал себя долгое время. Есть теория, что больные, которые не получают эмоциональной поддержки, справляются даже лучше — они берут на себя всю ответственность, становятся опорой сами себе.
Когда мне исполнилось восемнадцать, я поступила в питерский вуз, хотя уже год училась в нашем местном институте на инязе.
— Тебе нужно уехать, — сказала мне как-то сестра, когда я пришла к ней в гости с ночевкой.
Я часто уходила из дома: к лучшей подруге, в общагу к однокурсницам, но чаще всего — к сестре. Зимой я слонялась по улице, пиная от злости твердые грязные сугробы, но, замерзнув, искала убежище. Летом — сидела, пока не стемнеет, в парке с банкой «Ред девил». После пары банок голова тяжелела и тревога уходила, можнобыло идти домой и сразу ложиться спать, нио чем не думая.
Став студенткой, я приезжала домой раз в полгода, зимой и летом. Поначалу меня встречали и провожали на вокзале все: папа, мама и сестра. У нас есть общая фотография на фоне поезда, и, если не знать, что папа болеет, невозможно догадаться об этом. Я каждый раз гадала, каким его увижу. Это было страшное ожидание. Через год после моего переезда он стал спотыкаться и падать на ровном месте, а при ходьбе разбрасывать в стороны руки и ноги.
На восьмом месяце беременности я шла к дому от автобусной остановки и еще издали заметила странного, очень худого парня, танцующего посреди улицы. Он то приседал, то слегка подпрыгивал, выворачивал руки и ноги и был похож на обезумевшего богомола.
Я поравнялась с ним как раз в тот момент, когда он вытанцевал на дорогу. Машины шли плотным потоком и, сворачивая во двор, сигналили ему. Я подошла совсем близко. Глаза парня вращались словно шестеренки и не фокусировались на мне. Я взяла его за плечо и повернула к тротуару, он двинулся назад, перешагнул бордюр, на секунду замер, будто раздумывая, и вновь начал трястись. Люди шли мимо, кто-то обходил нас по большому радиусу, другие замедляли шаг, но затем снова ускоряли. Мне уже был знаком этот страх — страх встречи с неудобным. Обходи стороной, не смотри, не трогай.
Я решила вызвать скорую. Ужасно хотелосьв туалет, живот тянул меня к земле, а ноги заледенели на морозе. Пока я набирала номер и объясняла локацию, к нам подошла девушка с мальчиком лет двух в коляске. Она осталась с нами, видимо, чтобы поддержать меня морально. Из подземной парковки напротив вышел охранник и выругался матом.
— Опять эти наркоманы, — сказал он, сплюнув в сторону.
— Почему вы думаете, что он наркоман? — спросила я тревожно, почувствовав себя обманутой. Словно я дала денег бедняку, а он оказался шарлатаном.
— Да потому что в этом лесу, — охранник махнул в сторону редких облезлых сосен, — закладки делают. Вот они и шляются здесь, принимают сразу, прям на месте, дебилы, а потом шатаются здесь, пугают народ. Одного недавно на парковку занесло, пришлось гнать взашей.
Я придержала за локоть парня, который опятьрванулся в сторону дороги. Он ненадолго затих и даже как будто понял, где он. Но затем его тело снова пришло в движение.
Его танец напомнил мне хореографию Пины Бауш. Неловкость, резкость и неуклюжесть, и при этом пластика и своеобразие движений. Его танец как будто имел некую схему, цепь повторений, а повторения часто делают из рутины искусство, если поместить их на сцену.
Пина нарушила все каноны классического балета, заставив публику изрядно понервничать, ощутить себя не в своей тарелке. В «Весне священной» танцовщицы впадают в ритуальный экстаз и совершают безумные движения на сцене, засыпанной черноземом. В «Кафе Мюллер» героиня, и это сама Пина, то бьется о стены, то замирает на месте, то извивается, как гадюка, всем телом. В «Контактхофе» и вовсе актеры нарушают все общественные приличия: они отдавливают друг другу ноги, громко и нервно кашляют, почесываются, и все это происходит во время романтических встреч, когда, казалось бы, самое важное — это первое впечатление от потенциального партнера. Для Пины не существовало некрасивых движений, ей важна была интенция человека, а не то, как он двигается. Она видела внутреннее и позволяла внешнему отражать это внутреннее, не загоняя его в рамки условной красоты. Герои Пины нащупывают свое состояние, и из него рождается движение.