Петер Хандке - Учение горы Сен-Виктуар
Мне вспомнился урок, который преподнес мне дед, когда мы с ним ходили нашими путями: он показал мне, как нужно избавляться от собак, если какая-нибудь попадется на дороге. Даже если поблизости не было никаких камней, он наклонялся, будто поднимал с земли увесистый булыжник, и всякий раз зверюги действительно отставали. Однажды он даже швырнул в пасть одной такой псине горсть земли; собака проглотила землю и пропустила нас.
Подобное же я попытался проделать с догом из Пюилубье, который в ответ на это только приумножил свое многоголосное рычание. Когда я наклонился, из кармана пиджака у меня выскользнул желтый билет парижского метро, уже использованный и с какими-то записями на обратной стороне: вот его-то я и перебросил через забор, почувствовав на какое-то мгновение собственное превосходство, — пес тут же превратился в куницу, которая, как известно, жрет все подряд, и проглотил мою бумажку, с жадностью и отвращением одновременно.
Мое воображение сразу нарисовало жуткую картину: как черви, живущие у него внутри, устраивают ночную свалку, набрасываясь впотьмах на лакомую добычу, — и вот уже действительно из дога исторглась густая масса, которая шлепнулась на землю пирамидкой с заостренным навершием, которое напоминало острые кончики его ушей; только после этого я заметил, что вся бетонная площадка — в похожих засохших выцветших фигурах, которые будто сбились в свою очередь в кучу — (все вместе они напоминали какие-то размашистые каракули) — и явно служили отметинами, маркировавшими границы сферы публичного влияния пса — границы его власти.
Перед лицом такой бессознательной воли ко злу всякие уговоры бессмысленны (как и всякие разговоры вообще), вот почему я просто уселся на корточки, и дог Иностранного легиона сразу затих. (В этом было скорее просто изумление.) Затем наши физиономии приблизились друг к другу и словно бы окутались одним общим облаком. Взгляд собаки померк — никаких огоньков, и темная голова совсем почернела, тронутая тенью траура. Наши глаза встретились — точнее, один глаз встретился с другим: превратившись в одноглазое существо, я смотрел ему в глаз, — теперь мы оба знали, кто — мы, как знали и то, что навеки останемся смертельными врагами; тогда же я понял, что этот зверь уже давно безумен.
Следующий звук, который издала собака, был не лаем, а хрипом, который пробивался сквозь частое дыхание и становился все сильнее, сильнее, пока не стал похож на шум хлопающих крыльев, будто только что выросших у него за спиной — еще секунда, и он перелетит через забор, под оглушительный вой всей своры, который относился уже не только ко мне, но и к белизне той горной гряды, что вытянулась позади меня, или, быть может, ко всему свету по ту сторону вольера: да, теперь ему нужна была моя жизнь, но и я не желал ничего другого, кроме как уничтожить его на месте одним-единственным властным словом.
Ненависть лишила меня слов, и я оставил территорию, испытывая одновременно чувство вины: «При моих замыслах — ненависть непростительна». Я проделал весь этот путь, но больше не испытывал благодарности, красота гор утратила действительность, действительно было только зло, и оно было реальным.
Немота, сковавшая меня, мешала мне идти. Враг, поселившийся внутри, продолжал биться в судорогах, и скоро уже распространилось зловоние. В природе — ничего узнаваемо-различимого, осталась одна безымянность, повергшая меня в недоуменное, воинственно-оцепеневшее созерцание, которому более всего, как мне кажется теперь, подходит заимствованное из немецкого слово «вас-ист-дас»: говорят, оно обязано своим происхождением пруссакам, которые, оккупировав в 1871 году часть Франции, все дивились на маленькие окошки, проделанные в крышах некоторых парижских мансард.
Выйдя из Пюилубье, я присел в небольшой, поросшей травой ложбине, которая протянулась через виноградник, и подставил лицо солнцу. Наверное, я устал, и от ходьбы, и от всего остального, и потому ненадолго заснул. Мне снилась собака, которая превратилась в свинью. В этом обличье — светлая, плотная, круглая — она уже не была уродцем, выведенным человеком, она была настоящим животным, каким и положено быть животному, и я проникся к ней симпатией и даже приласкал, хотя проснулся по-прежнему непримиренный, готовый, говоря словами философа, «после очистительных оргий познания к великим свершениям, которым уготована участь священных деяний».
День еще не угас, а на небе вышла луна. Мне представилось, будто я вижу на ней «Море молчания», и флоберовское «умягчение» проникло в мое сердце. От мягкой глины в ложбине пахло дождем и свежестью. Белизна березы выглядела по-новому. Ряды виноградника были дорогами, уходящими в никуда. Лозы стояли светильниками покоя, луна белела извечным символом фантазии.
Я шел в лучах последнего солнца, навстречу живительному ветру; синий цвет горы, коричневый цвет лесов и ярко-красный — мергелевых впадин были цветами моего знамени. Временами я пускался бежать. А в какой-то момент, оказавшись на мостике, переброшенном через овраг, даже прыгнул — довольно высоко и далеко, потом злорадно рассмеялся и назвал это место «Прыжок волка» («Saut du loup»), после чего уже спокойно продолжал свой путь, радуясь предстоящему ужину в Эксе.
Когда я поздним вечером добрался дотуда, я увидел рачков, карабкающихся по разворошенной куче булыжников на бульваре Мирабо, а еще — синий воздушный шар, который плавал в воздухе на ночном ветру, как дым от сигарет, и в голове у меня от усталости ничего не осталось, кроме «Блюза долгого дня».
Тутовая дорога
В Провансе я провел еще несколько дней. Иногда оттого, что я слишком много бывал один, мне отказывало чувство юмора, и тогда все краски тускнели: оставалась только блеклость и бесформенность (особенно когда я возвращался с прогулок). Однажды ночью ко мне подошел какой-то мужчина и сказал:
— Убью.
Я взглянул на его руки, в них ничего не было.
— Нет, не ножом.
Мне удалось поймать его взгляд, и мы прошли вместе короткий отрезок пути, словно сообщники.
В мастерской Сезанна, у «Chemin des Lauves» [5], принадлежавшие ему вещи сделались реликвиями. На подоконнике лежали сморщившиеся фрукты, и тут же висел на вешалке тщательно расправленный черный сюртук моего дедушки. В кафе на бульваре Мирабо мне встретились «Игроки в карты»: они расстелили на столе сукно и принялись играть, но выглядели не так, как на картинах: краснощекие, говорливые, они почти не вникали в игру и все же были точно такими же (неотрывно глядящими в карты). Я сидел рядом, читал «Неизвестный шедевр» Бальзака — повесть о трагической судьбе художника Фернгофера, заветной мечтой которого было создать идеально-реальное изображение, в чем он сходился с Сезанном, — и в этот момент обнаружил, что французский дух (воплощенный в культуре) уже давно стал причитающейся мне родиной, которая ведала бы мной и которой мне все-таки иногда недоставало. «Jas de Bouffan» («Дом ветра»), некогда загородная усадьба, служившая художнику мастерской и одновременно мотивом, теперь стоит почти вплотную к автостраде, ведущей в Марсель, за ней — район новостроек, носящий то же имя. «Ваша изоляция — в ваших руках», — написано там на плакате, рекламирующем оконные уплотнители. И все же призывная надпись на супермаркете «Все могут все» прочиталась у меня как «Всемогущество» из одного письма Сезанна. Однажды, отправившись на прогулку, я заблудился в маквисовых зарослях и неожиданно вышел к какому-то водоему, напоминавшему сверху своей синей водой и тугими волнами, над которыми только что пролетела стайка опавших сухих листьев, северный фьорд. Сильным порывом ветра повалило дерево, и оно грохнуло разорвавшейся бомбой, и куст маквиса заблестел, будто по нему расползлась целая армия муравьев. И все равно я чувствовал себя объятым красотой, и это чувство было настолько сильным, что мне самому хотелось кого-нибудь обнять.
В последний день я наконец решил подняться на гору, вокруг которой я до сих пор только ходил кругами. Дорога туда начиналась от местечка Вовенарг — небольшой деревни в северной лощине, обращенной к гряде, где некогда философ, носивший то же имя, сказал: «Только страсти научили человека разуму».
Путь на вершину гребня, к заброшенной монастырской часовне, был долгим, но нетрудным. (Я взял с собою яблоко — от жажды.) Я сидел на ветру, в небольшой впадине, выщербленной в скале, — эту выемку я снизу принимал за «идеальный перевал», — и видел далекое море на юге, на севере — серую спину Монт-Ванту, а на северо-востоке, совсем далеко, вершины предгорий Альп: «действительно совсем белые» (как кто-то сказал однажды о гиацинтах). Прежний «Монастырский сад» был словно утоплен в глубокой воронке, стенки которой защищали его от ветра; над ним, в вышине, мелькание крыльев ласточек (отдаленное повторение этого — раскачивающаяся паучья сеть на обратном пути). А выше, на самом гребне, едва различимая крошечная армейская будка с хрипящим на всю округу громкоговорителем и двумя караульными солдатами, которые попеременно входили и выходили из нее внаклонку.