Василий Дворцов - Манефа
В гостинице на запах свежей саган-дали сразу же появилась хозяйка. За десяток веточек она принесла нам молока, ещё за десяток — свежайших лепёшек. Плечистая, мужиковатая, она двигалась чуть замедленно, но удивительно экономно, ничего потом не переделывая и не поправляя. Встав грузной кариатидой в проёме двери, она одними глазами, не шевелясь, с нескрываемым интересом следила за тем, как мы разбираем и раскладываем свои вещи. Особенно её интриговал мой этюдник. Убедившись, что уходить она совершенно не собирается, мы, ради какой-либо себе пользы от этого её стояния, стали задавать разные вопросы, на которые она отвечала без эмоций, но обстоятельно, забавно вдумчиво переспрашивая каждый вопрос, словно запоминая.
— Кто этот Григорий? А чудак. Такой же, как и я. Чудак-одиночка. Я ведь здесь одна сама за себя. А здесь таким нельзя. Почему нельзя? А потому, что здесь либо бурятом нужно быть, либо семейским. Это старообрядцы наши так называются. Особенно, если ты здесь, на курорте, какую-либо должность занимаешь. Как я. Причём должность? А это место у бурят святым считается. Видали, сколько тряпочек около источника по кустам навешано? Жертвы их духам. Тут всё должно только с позволения шаманов делаться. Они, шаманы, всё тут определяют. Кроме, конечно, того, что семейские для себя робят. Семейские ведь строго по своим законам живут, от мира закрыто. Друг за дружку стеной стоят, до смерти, вот их буряты и боятся. Но, а я сама по себе, как дуб в чистом поле. Никому не кланяюсь. И директором числюсь. Что за это бывает? В начале пугают, потом денег на откупную сулят. Меня так и поджигали. Затем сына до больницы избили. А я взяла лопату и переломала этим киллерам плоскорылым руки и ноги. Сама. Да, кто ж за меня заступится? Я у них потом четыре суда выиграла, — и ведь это при всём том, что и прокурор, и судья — буряты! Вот как-то… Григорий? Вот и этот ваш Григорий тоже непокорный оказался. Только я люблю на людях быть, на обществе, чтоб артисты вот приезжали, писатели. Музыкантов люблю. А он бирюк. Откуда он? Точно не скажу. Пришёл сюда три года назад, впервой в землянке зимовал у родника. Сейчас заимку срубил. Как к нему относятся? Обычно. И пасеку ему разорили, и собак потравили. Но терпит, всё терпит. Да уж, кто как судит, а я слыхала, будто он тут после войны в конвойке служил. Тут, выше в горах золото искали, шахты рыли. Заключённые, конечно. Вот он их и охранял. И, якобы, когда был у них из лагеря массовый побег, он самолично некоторых убил. Застрелил, а теперь, когда на пенсию вышел, так вот и приехал опять сюда. Захотел на том самом месте, где он своих зеков порешил, часовню поставить. Грехи замолить, значит. Почему один? Так он никонианин, и наши староверы его не принимают. А бурятам эта его затея и вообще как кол в горле. Чудак, одним словом. Как и я.
Ночью долго не удавалось заснуть. Непривычно тревожно за окном шумела река, издалека гулко раскатывались частые в этих местах обвалы. Перед, всё равно — открытыми или закрытыми, глазами плыли и плыли увиденные днём в ущелье картины. Было сыро и душно.
На следующее утро мы встретились в оговоренном месте лощинки с рукавами и по одному только Георгию известной козьей тропке за час перешли седловину между двух относительно невысоких вершин, значительно сократив путь к искомым водопадам. Спустившись, вернее, скатившись на пятой точке по осыпи мелкого щебня к сделавшей без нас большую петлю Кынгарге, мы скорым маршем поднялись по её пологому здесь берегу ещё с километр и остолбенели от непередаваемой красоты. За полчаса я расщёлкал все четыре плёнки, а красота всё только нарастала. Я проклинал своё бессилие — никакими красками потом невозможно будет передать увиденное, нет, — впечатлённое, впечатанное в душу. О, эти звенящие живые радуги…
Разложив прихваченную с собой еду на огромном, сверху плоском валуне, мы, развалясь как древние греки, неторопливо беседовали под шум горного потока, кристально ледяной водой которого и запивали чёрный, немного липкий хлеб, тонко нарезанное жёлтое сало и мелкие огурчики. Между близких со всех сторон вершин ветер иногда заносил пронзительно белое на синем облако. Но солнце палило, и влажная от мелкой водяной пыли одежда на спинах становилась горячей. Попеременно пахло пижмой и лавандой. Разговор в основном шёл вокруг нас, наших профессий. Судьбу Георгия мы, естественно, обходили как могли. Но круги беседы как-то сами сужались, невольно сползали на местное. Он слегка посопротивлялся, пытаясь укрыться в абстрактных, отвлечённых, бесплотных литературных изысках. Но, как всякий давно одинокий человек, встретивший не связанных с его прошлым и будущим случайных собеседников, сам же невольно начал исповедываться:
— Вот, что есть само определение «прекрасного»? Откуда оно? Почему так всем одинаково понятно? Ведь это даже не монополия только человека, его интеллекта. Нет, вы посмотрите: почему какая-то птаха для своей подружки поёт так красиво? Почему для обозначения занятой территории и привлечения самки нужна именно красивая мелодия? А не просто громкая или пронзительная? А почему цветы для привлечения насекомых пахнут так сладко? Ведь тоже могли бы просто вонять как-нибудь характерно. И всё. Главное — был бы сигнал. Уж не говорю о лепестках и пёрышках: в чём функциональность гармонии их цветового подбора? Ведь, вроде бы опять, главное здесь — просто продемонстрировать различие видов. И вот, раз есть подающая эту красоту сторона, значит обязательно есть её воспринимающая. Скажете: условность философского виденья? Надуманность эстетствующего разума? Ан, нет! Это не ментальное это понятие, а астральное, душевное. Понятие красоты присуще, прежде всего, самой Земле — нашей живой матери Земле, а она уже раздаёт это своё понимание красоты всем своим детям. Цветам, пчёлам, птицам и человеку. Откуда дано? Несомненно, свыше. Я здесь в одиночестве многое заново для себя познаю. Многое пересматриваю. Скоро, наверное, до того дойду, что и азбуку буду переучивать. А потом и врождённую рефлексию перепроверю. Глядишь, и доберусь до смысла своей жизни. Своей бестолковой и никчёмной судьбы.
Тут не выдержала жена, и вопрос встал о вере. И более конкретно — о православии. Я, было, сжался, решив, что мы сейчас потеряем интересного собеседника, но ошибся. Георгию словно пробку выбило. Видно у человека сильно наболело, вызрело в одиночестве многое, и он рванулся навстречу безобидно случайным слушателям:
— Что уж тут кружить? Вам, наверное, уже всё про меня рассказали? Ну, так вот, — я на самом деле строю часовню. Там, за этой горкой. И именно православную. Один. И Бог с ними, со старообрядцами, справлюсь. Я ведь со всем сердцем к ним вначале потянулся. По старикам их, по «крёстным» ходил, всё хотел истину найти, понять — в чём суть раскола, суть их на нас обиды. Узнать нечто такое, что, может быть мы, официальная церковь, в этой жизни потеряли, не сумели сохранить и от этого так страдаем. Выведывал, пытал, ждал откровения. Ведь на чём-то же они стоят уже столько лет, не прогибаются перед «духом времени»! Ведь это не восковые фигуры, а живые люди. В чём секрет такой силы, на чём основан этот их строгий спрос со всего мира, моральное, так сказать, право осуждения окружающих?.. Но ничего такого у них не нашёл. Фундамента правоты — любви, понимаете? Самого главного — христианской всепрощающей любви. Одна гордыня. Средневековая обида. И современная ложь. Как они сами говорят «во спасение». Да, вся их уже вековая стойкость на неприязни и глубочайшем призрении к миру базируется. И не правда, что они не меняются, — ещё как! — столько отсебятины за последнее время понапридумывали. Такие апокрифы, — ещё то творчество! Я вот спрашивал начётчика Симеона, он здесь самый авторитет, всё священное писание наизусть знает, — как же вы без священства, без таинств церковных-то спасение души себе мыслите? Ведь Христос не что-нибудь, а именно церковь на Земле учредил. А он в ответ таких басен наговорил, таких историй понарассказывал! Тут тебе Вечный жид и Алексей Михайлович, папа «рымский» и Никон, и Пётр Первый, и Троцкий, и даже Гагарин с Горбачевым в один ком сплетены. Ну и все мы остальные, кто их толка не придерживается, тоже в ад обречены безо всякой надежды. Вот так он меня просветил, а потом ещё и обругал, как мог, за мои вопросы. Вы разве не знаете? Семейские — жуткие матерщинники, просто жуткие… Поэтому, Бог даст, закончу к этой зиме задуманное и поеду в Слюдянку. Там у меня батюшка знакомый служит. Я у него на часовню благословлялся, он её и освятить обещал. И отслужить литию на крови невинно убиенных. А там, что Господь положит: сожгут, так сожгут. А, может, и устоит. Может, и после меня хоть какая-то хорошая память останется.
Георгий уже не возлежал. Он сидел на коленях, всё время слегка привставая и попеременно близоруко заглядывая нам в лица. От трудно скрываемого волнения его несходящая улыбка своими глубокими морщинами стала похожа на жалобную древнегреческую маску: