Анатолий Бакуменко - Придурок
Может, стоило написать рассказ о том, как пошли они с Лешкой на «этюды», пошли собирать впечатления, чтобы потом написать рассказ «как у Хэма», но что толку с того, что сейчас-то мог он придумать! Тогда было тогда — философски замечу я — и никакого рассказа у него не получилось. И это факт.
Хотя… хотя он догадывался, в чем тут дело, он догадывался, что, для того чтобы писать, надо быть другим человеком, человеком с другой судьбой, с другим характером. Он понимал, что работа писателя сродни работе актера. Но актер живет в «предполагаемых обстоятельствах», созданных режиссером и драматургом, а писатель сам создает эти «предполагаемые обстоятельства» и помещает в них своих героев, но, чтобы создавать обстоятельства и героев, нужно было иметь свой собственный жизненный опыт, нужно хотя бы что-то хотеть в жизни, что-то знать о ней такого, что другие не знают или не догадались заметить… Ведь в аксеновских Вале Марвиче, в Максе есть главное: цельный характер, а он? У него все нелепо, неполноценно, неинтересно. И в то же время — нестерпимая уверенность, что он должен сказать, написать непременно должен, но что? О чем писать, раз жизнь проносится мимо, и он только лишь движется в ее течении.
— Ты умный, — сказал ему Лешка. — Ты с девицами не связываешься.
Он все еще бегал от Надежды, даже институт забросил, чтобы не наткнуться на нее случайно.
— А отчего ты с девицами не связываешься? Вон Роза Бланк… Ирка с тебя глаз не сводит…
— Мне с ними не интересно, — сказал Петр, и это было правдой, но… не совсем, что ли… Роза была маленькая, рыженькая евреечка. Очень милая. Наверное, кому-то здорово повезет, потому что в ней доброта была готова излиться на любого, кому доброта эта нужна. И писала она странные стихи: «И радуга, как патока, стекает по стеклу». Сравнение было нелепым, потому что радуге некуда течь, но на языке, на нёбе… — над верхними зубами вкусно ощущались звуки «ст»: стекает по стеклу. Да, звуки были ощутимы на вкус, они ощущались языком… Это как у Пастернака: «Затеплен апрель, возмужалостью тянет из парка, и реплики леса окрепли». Здесь тоже все языком ощущается. Почти каждый звук. Эти «апр», «парк», «реп», «креп»…
А Ирка была глупая. И непонятно было, как такое могло родиться и вырасти в Ленинграде, в самом-самом городе страны. А Галя Дюкова… Когда снимала она очки, зрачки ее близоруких глаз расширялись и лицо становилось растерянным и беззащитным. Хотелось её обнять и спрятать от всяких невзгод. Беречь её хотелось. Оберечь. Загородить собой, чтобы никто не поранил. Нарочно или ненароком.
Но… да, ему было неинтересно с ними. Это было правдой. Ему было неинтересно с ними, потому что он был другой, потому что он был не такой, как все другие парни. Он это понял и принял для себя как должное. Он знал откуда-то, что принесёт только несчастье… Любой, кто окажется рядом с ним.
Сексуальный опыт, как сказали бы мы сегодня, приобрел он, даже для того времени, очень поздно: было ему в то время лет двадцать уже. И не он выбирал — выбрали его.
Подругу звали Лиза, она была уже старухой по возрасту — было ей лет двадцать шесть, и он сразу понял, что это она — та, с которой он будет спать, но это его не взволновало. Он просто спокойно воспринял это. Как должное быть. Бывало, его интересовали девчонки, от некоторых он не мог глаз отвести — так они были хороши, некоторых он разглядывал по-другому, ощущая в них не красоту или привлекательность лица или манер, а нечто другое, он понимал возбуждение в себе, это было и приятно, но и стыдно почему-то, и он взглядывал на них вроде случайно, скользнув глазами, случайно вроде…
Была ли Лиза красивой — он не знал. Она его не возбуждала, как те случайные для глаза девицы — она воспринималась спокойно. Лиза жила на самой окраине города, где-то на улице Серова в угловом домишке с палисадником за забором из штакетника. В этом палисаднике росли фиолетовые душно пахнущие пионы, а за домишкой угадывался маленький огородик, сотки на две. У неё была отдельная комнатка, две полочки с несколькими книжечками, и настольная лампа на столике создавала уют, который можно было бы назвать интимным. Лиза любила стихи Сильвы Капутикян, но, хоть убей, ни одной строчки не удержалось в голове, хотя Лиза читала и не по одному разу и поводу стихи любимой поэтессы.
Проворов в то время работал конструктором в техотделе, конструктором по прессформам, и книги читал только по специальности своей узкой, потому что к тому времени уже бросил, увлеченный своими «мычалками», механический факультет лесотехнического института. Чтобы учиться, нужно было отвлечься от вечного движения своих дум, а он в какой-то момент не смог этого сделать, и судьба в очередной раз наказала его — он оказался отчислен. И пришлось осваивать что-то, какую-то специальность, к которой, он это знал заранее, к которой душа его не лежала. Не было в душе его места для этой специальности, но он ее освоил и все делал так, как надо. Все делал так, как делали другие, и нисколько не хуже, скажу я вам. Да, а иных книг он так еще и не научился читать. Не было, не возникало в нем такого желания или… потребности, что ли. Поэтому, может, и Сильву эту не заметил и не запомнил. Может, и про Лизу потому ничего не понял…
Она работала монтажницей в «почтовом ящике». У нее был высокий лоб и огромные глаза. И брови словно выщипаны и изогнуты дугой, а на голове волосы уложены копной, как у Бриджид Бардо в «Бабетта идет на войну», но, оказалось, что это вовсе не начес, хотя и выглядело словно головка тюльпана, которая вдруг развалилась от движения ее руки и хлынула через левое плечо потоком, прикрывая левую грудь и живот. Он никогда не видел такого, да и где и когда мог он такое увидеть, где? — спрошу я вас. Грудь ее, грудь ее была невероятно хороша. На ум приходит только одно сравнение, вернее не сравнение, а видение, словно наяву вижу две тугие матовые мордочки, на пяточках которых напряглись два светящихся, два оттопыренных соска. И эти мордочки словно отвернулись друг от друга, смотрят словно в разные стороны. А живот не плоский и не вислый от жизненного жира, а чуть-чуть, в самый что ни на есть раз, прикруглен жирком подкожным, и мысочек под лобком очень аккуратный, опрятный. Вот, подобрал слово, наконец, чтобы сказать о Лизе то, что думаю я о ней сейчас: она была у-ю-т-н-о-й, домашней, она уютной была.
Когда Проворов увидел её обнаженной, он не думал о том, красивая она или нет, и вовсе не любовался ей. Он думал глупость и эту глупость сказал:
— Лиза, я жениться не буду, — сказал он свою глупость, которую, наверное, придумал заранее. Эх, дурак он был — дурак.
Она коснулась кончиком пальца его губ, словно теплом коснулась: молчи, мол. И он вдруг понял, что не только от пальцев ее, которые касались его, когда помогала она ему неспешно раздеться, но от неё от всей тянет мягким этим теплом, не жаром печным, а словно из души ее шло это тепло. Она неспешно вела его, сдерживала, не давала суетиться, помогала и движением рук и тела движением учила угадывать ритм, не давая истощиться напрасно, направляла его, то расслабляя, то напрягая бедра. И когда она вытянулась и напряглась, и шея ее напряглась и затвердела, а подбородок откинулся в сторону, ничего уже не могло сдержать его, и он еще видел, как напряженно кусает она губу, а пальцы комкают и тянут простыню, и он сорвался, и обрушился в нее, и задохнулся, теряя себя и силы, а потом упал, утопая в тепле и уже жаре ее тела.
А после он лежал рядом и впервые, может, за всю свою жизнь ощущал — не слышал, а именно ощущал — тишину, которая пришла к нему и остановилась в нем. Потом, может, через несколько лет он вспомнит эту тишину, он захочет услышать ее в себе, в себе ощутить, и будет ждать как будто встречу, и будет ждать как будто счастье…
Когда же он немного изменился и вдруг стал читать, то в книге Ивана Ефремова «Лезвие бритвы» он прочел о красоте, как целесообразности. По Ефремову выходило, что большие глаза красивы, потому что женщина испокон веков была хранительницей очага и, когда мужчина уходил на охоту, она, оставаясь у костра, должна была вглядываться далеко, чтобы заметить опасность и предотвратить беду. Длинные волосы нужны для того, чтобы укрывать ребенка у груди от непогоды, крепкая грудь, чтобы вскармливать потомство, жировая прослойка на животе, чтобы в голодное время можно было прокормить созревающий плод, а широкие бедра, чтобы рожать было проще. Может, это несколько утилитарно и грубо, но я согласен с тем, что красота — это целесообразность. Мне эта мысль Ефремова понравилась сразу, и я принял ее. Это, верно, слишком сильно сказано и не совсем справедливо, но я иной раз думаю, смеясь в то же время над собой, я иной раз думаю, что красота женщин в наше время — искусство рисования. И каждая себе на свой вкус мастерица: на ночь — маска, чтобы не потрескался от времени «холст», а утром — «создание образа» на день.