Василий Дворцов - Каиново колено
Фойе оперного театра прохладно встречало маленьких человечков. Они тяжело толкали и тянули высоченные филенчатые со стеклом двери, затем, уперевшись в нахмуренных контролеров и, поджимаемые сзади новыми входящими, приниженно щурились и выворачивали карманы, суетливо предъявляя билеты и контрамарки. И затем, уже облегченно распрямляясь и оглядываясь, порционно рассредоточивались по круговым гардеробам. Все было устроено так, чтобы никто не посмел посчитать себя дорогим гостем. Каждому свое. Блеск многослойного паркетного лака под тяжеленными потемневшего литья люстрами, бесконечный изгиб тупикового коридора вокруг недоступного пока колизея зала, путаные переплеты разводящих по многочисленным ярусам лестниц — все продуманно для смывания любого самодовольства. Нет, этот праздник — он только сам в себе. Хотя и ты из милости тоже можешь тихонько поприсутствовать на великом, торжественном, но совершенно самодостаточном и ритуально вневременном событии, под условным названием балет или опера. Правда: кто в Новосибирске ходит «на спектакль»? Никто. Все ходят «в оперный»: неужто, правда, что всем этим избытком монументально холеного, колоннадного, лепного и золоченого пространства можно наслаждаться всего за тридцать копеек «входного»? Попробуйте. Стыдно, стыдно и думать о таком.
Балетных школяров нужно высматривать под потолком. Оттуда, справа или слева, всегда начинались аплодисменты, и юные срывающиеся баски хулиганисто резко кричали «браво», вызывая у непосвященных внизу ощущение чьего-то чрезвычайного успеха. Галерка. Впрочем, тут вам не Москва, тут никто никому не платил. Чрезвычайный там успех или не чрезвычайный, но симпатии или антипатии в провинции завоевывались честно. Полюбили, так полюбили: получи порцию оваций, даже если вдруг сегодня «сошел». А не полюбили, так что ж поделать? Хоть вывернись. Галерка — особый, устойчивый в своих правилах и условностях мирок, с ним всегда считались не только местные аборигены-«народные», но и даже наглый толстожопый новичок-режиссер Багратунян. Он было, по приезду, попытался рассадить тут своих консерваторских учеников-клакеров на премьере «Игоря». Ну-ну, умылся. Сам себе кричал из партера. И аплодировал, разогревая сонный зал. А на верху жили, как жили. Балетоманы, юродивые, завсегдатаи буфета, в котором «можно» после семи и под запись, ветераны миманса, родственники цеховых. Иногда нагоняли для убедительности ажиотажа к какой-нибудь совсем советской юбилейной опере пару рот солдатиков, которые покорно кимарили до приказа по рядам. Но, конечно же, главное ядро завсегдатаев составляли партии театральных студентов. Ни один драматический театр не мог похвастать таким широким спектром сторонников своих кумиров. Оперный захватил все. Даже училищные с кукольного отделения, и те дробились на поклонников Мясниковой, Дейнеки, Гершуновой, Бердышева или Матюхиной. А кем же им было восхищаться? Гм… Не Бирюлей…
Татьяна с двумя подругами поднималась по перекрестной лестнице к третьему ярусу. А он, оказывается, ко второму. Проклятые таблички с указателями! Для кого они писаны? Русский человек всегда будет читать инструкцию только после того, как у него два раза не получится. А интуристов в Сибири не напасешься. Надо же было такое накрутить: на каждый уровень вела изначально отдельная лестница. Наверное, архитектор очень гордился своей находкой. Естественно, ведь счастливчик уже давно умер и не слышал, что ему собирался сломать, проскочивший мимо трех тонких-тонких, унисонно покачивающихся фигурок в каком-то косом полуметре Сергей. Только опущенные ресницы, почти одинаковые мохеровые кофточки и шлейф парфюма. Наверняка один флакончик на комнату. Если бы не стопор от неожиданности, он бы перепрыгнул через крестовину встречных перил. А с другой стороны: и что? Спросить сколько времени? У всех трех? «Три сестрицы под окном пряли поздно»… Такое только Антон Палычу под силу. Пришлось снова спускаться вниз, успокаиваться, внимательно читать и подниматься вслед. И, конечно же, ругаться с бабкой в мундире насчет третьего звонка и уважения к искусству. Можно подумать, что на галерке кто-то кому-то помешает слушать увертюру. Тем более Прокофьева.
Прокофьева Сергей ненавидел с детства не меньше Шостаковича. Симфонические концерты по абонементу в Доме ученых, пожалуй, были самой изощренной еженедельной родительской пыткой. Его просто физически пилило этим «вертикальным изложением темы». Один раз от злости он даже штаны намочил. Уж не от Ленинградской ли симфонии у них в семье такие отношения между поколениями? Ладно, отец. Гнилой от происхождения, он был жертвой общественного интеллектуального террора: ах, ах, да как же это не интеллигентно — не восхищаться такими «гармоническими находками»! Но мама-то, мама! Она-то ведь от сохи в прямом смысле слова, и не должна была стесняться говорить о королевской наготе. Где тут она, гармония? Никто не агитирует за частушки, но того же Чайковского слушать-то было можно. Хоть и не Леннон.
Опять рядом с ней сидел тот самый длинный белобрысый красавчик. Что ж, значит судьба, значит придется парнишку похоронить. Без почестей. Это теперь неминуемо. Как лавина. Тот сразу почувствовал, завертелся, пытаясь понять причину внутреннего похолодания. Можно было бы не тянуть, и сразу выбросить его прямо вниз в партер — метров десять красивого полета, но Сергей не стал себя распускать, терпеливо вздохнул и нагнулся к сидящим впереди двум прилизанным очкастым девицам:
— У вас есть программка? Кто сегодня танцует?
Они разом обернулись и залопотали:
— Как всегда. Да, как всегда. «Хозяйка» — Купелина.
— Купелина? Так ей же уже… все… с лишним.
Прокол. Обе девицы разом крупно завибрировали дрожью святого Витта:
— Что-о?! Что? Да она в прекрасной форме. И не шестьдесят, а только сорок девять. Ну, надо же! А что вы вообще понимаете? В балете? Что?
— Простите. Ничего.
— Ну и сидите! Ну, надо же! Откуда только такие появляются?
— А вот у меня еще вопрос…
— Что?! Опять? Вы можете не мешать другим? Просто идиот какой-то!
— Девушки, я вас умоляю…
— Вы прекратите шуметь? Как не стыдно. Или попросить вывести?
Нарвался. На поклонниц. Завелись с пол-оборота. Аж задымились. После таких разговоров на душе немного полегчало. Как раз и увертюра кончилась. Хорошо. Пока есть такие вот очкастенькие воздыхатели талантов, искусство театра бессмертно. Малюсенький, седой и пушистый дирижер-одуванчик подождал, пока окончательно раздвинувшийся занавес затих, забившись тяжеленными складками в порталы, и, как волк из «Ну, погоди», устрашающе поднял свои ручонки над оркестром. Татьяна сидела в напряженной, вытянутой вперед позе, высоко подняв подбородок. Ее подружки очень удачно отклонились, и Сергей видел в слабом розоватом отражении планшета сцены лицо, грудь, сцепленные вместе тонкие-тонкие пальцы. За такое Прокофьеву можно многое простить, многое. Сколько прошло во времени? Пальцы то сжимались, то разжимались, подбираясь к подбородку и вновь падая на колени. Вдруг она откинулась, чему-то радостно улыбнулась и снова напряженно замерла. Сергей скользнул вслед за ее взглядом: внизу действительно была Хозяйка Медной горы. Изумительно легкая, изумрудная на серо-голубом фоне фигурка заметалась у самой рампы, и мутный невнятный поток тугой безрадостной музыки неожиданно стал обретать смысл направленности. Теперь уже не от дирижера, а от этой стремительной фигурки шли управляющие спектаклем силовые линии. Как так? Разве не музыка первична по отношению к танцу? Кажется, он начинал разбираться: смотря какая, и смотря к какому. Или это и есть гений хореографа? И артиста, конечно же, артиста! — каждое движение далекой невесомой балерины было исполнено какой-то точной, раняще острой воли, каждая поза пружинисто била предчувствием неминуемого преображения юркой стремительности твари в величие повелительницы недр. Недр чего? Кого? Причем тут Медная гора?
Бажовский сюжет точно иллюстрировал недавно прочитанные пропповские «Русские сказки». И герасимовские «Традиционные верования тибетцев». И мазинские «Верования эвенков-орочонов». Вот ты художник. А настоящий художник, значит: пророк, маг, шаман. Человек двойного «я», житель двух миров, обитатель дня рацио и ночи подсознания. Всегда чуть-чуть шизофреник. И обязательно ребенок, так как только детство позволяет смешивать сон и явь в игре. Игре без ставок, «понарошку». Но ты растешь, растешь, и тебя душат предчувствия наступающей ответственности за избранничество. А потом наступает возраст инициации. Жениться ли тебе на земной дневной девушке или уйти к тайной ночной мечте? И почему «или»? Неужели нельзя продолжать оставаться «и там, и там»? Уже нельзя. Потому, что ты вырос, впитал сколько смог, и теперь сам должен производить, передавать свою жизнь дальше, другому делу или человеку. Творить или родить. Творить? Акт творчества изначально интимен, как зачатие. А, затем, индивидуален, как беременность. И отсюда свершение как рождение. Рождение того, что ты зачал и выносил. Но! Это твой выбор: рождение ребенка или рождение шедевра? То есть, рождение смертного или бессмертного, еще живого или уже мертвого? Мертвого каменного цветка. Именно каменного. Но каменного — в точь-точь как живого, хотя, все равно, только «как»… И почему же выбор так труден? Неужели одинаково заманчивы оба варианта? Почему мертвенность здесь не пугает, не противостоит отвращением? Для художника-мага-шамана все уравнено в понимании тайного соития самых полярных противоположностей. Он знает, что «каменный» должен быть в своем идеальном совершенстве «живой». Не «как живой», а именно «живой». Ибо это идеал художника: мертвое сделать живым. Чтобы птицы путались и садились на картину клевать виноград. И насыщались… А тогда нет ли обратного взгляда: рожденный живой в идеале должен быть как каменный. Да. Есть — Будда. Идеал жизни без жизни. У женившегося художника должен рождаться Будда. Но вряд ли такое обрадует Катерину. Хорошо, что она этого не знает и пока не отправляется искать себе Мужа в пещеры Медной горы. В недра, рождающие только камень.