Василий Дворцов - Каиново колено
В комнате, по которой теперь вольготно расположились вещи сестры, только его кровать свято хранила верность. Ее вдовья тоска по хозяину просто выпирала из каждой складочки колючего бежевого пледа-покрывала, из естественно, под собственным весом просевшей за неделю холодной подушки. С размаху ухнувшись во весь рост, Сергей закрыл глаза и увидел античный профиль. Опять кулаки сжались чугунками каслинского литья. «Татьяна». Вот так тоска. Нет, лучше-ка сразу в душ, выбриться и сесть на телефон. Хорошо, что дома никого нет. Уж и не вспоминается такого случая. Душ. Кайф. Из запотевшего зеркала вытаращил голубые глаза долголицый брюнет со сросшимися бровями. Откуда у него в крови такой явный кавказский след? Отец тоже черный, хотя вполне европеец. Нужно все-таки как-то раскрутить его на подробности. А нет ли где бабушки — грузинской княгини? Дед-то и вообще русак, только глаза цветом такие же. Были когда-то. Как теперь у внука. По левой стороне груди косо шел белый, с сизыми рубцами, шрам. В спине дырка совсем маленькая, а вот на выходе осколок вытащил три ребра. Некрасиво. И всегда все лупятся.
На кухне холодильник изобиловал сырыми яйцами, зажаренной с вечера картошкой, кастрюлькой с «оливье» и открытой трехлитровой банкой маринованных мелких огурчиков. Сергей из принципа не прикасался к продуктам из «стола заказов». Маленькая месть городковским жителям. Особенно верхней зоны. Из уважения к его фрондерству мать всегда заряжала «Бирюсу» к выходным чем-нибудь простецким, для гегемонов. Заставляла отца посетить овощную яму, отстаивала очередь в универсаме за кефиром. А вот сестрица, как поступила в универ, так совсем перестала стряпать. Фигуру блюдет. Поздно, девушка, поздно. Теперь, когда приобрела устойчивые кустодиевские формы, никакими американскими диетами не поможешь. Сковорода зашипела, яйца он вбил прямо в желто-коричневую с поджаркой картошку. Ноги в отцовых мягких тапочках млели. Тепло. Скинув с плеч махровое полотенце, он высыхал и, придерживая локтем нераскрывающуюся от новизны книжицу, декламировал с полным ртом. Это было вроде как самостоятельные занятия по совершенствованию дикции.
Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
Не дыша…
«Татьяна. Татьяна. Что же вдруг и вот так. Так неожиданно, что как-то тревожно. Просто не понятно: как быть дальше? Как? Он же не молодой, чтобы просто стоять под окнами. Не молодой, но и не… что теперь дальше?»
Снится — снова я мальчик, и снова любовник,
И овраг, и бурьян,
И в бурьяне — колючий шиповник,
И вечерний туман.
«Ах, многоуважаемый Александр Александрович! Почему я-то не поэт? Только вот как волк могу повыть без слов. И без свидетелей». Сергей отодвинул бледную книжку подальше от сковороды, встал, закинул тюль сияющего ранней весной окна за спину. Потянул форточку, зажмурившись от невыносимой синевы неба, прикурил сигарету. Цветной проезд — граница цивилизации и природы. Искусственная, очень умная граница. Интеллектуально заделанный симбиоз из ядерного ускорителя, ЭВМ, генетических поисков гомункула, непуганых лосей и попрошайничающих белок. Прямо за расквасившейся под высоким солнцем дорогой стояла плотная черно-зеленая стенка утонувших в еще чистых фиолетовых сугробах молодых сосенок. В ее лоснящейся хвоей темноте шла бурная птичья жизнь, доносившаяся на кухню вместе с вибрирующим холодным парком. Пронзительно звенела синица, взахлеб чиркали воробьи. Чисто, как здесь все чисто. И как хотелось бы помириться с Академом, вновь вернуть друзей, доверчивость, восторженность. Ага, и невинность.
Сквозь цветы и листы, и колючие ветки, я знаю,
Старый дом глянет в сердце мое,
Глянет небо опять, розовея от краю до краю,
И окошко твое.
Нет, его уже не обманешь. Сергей хлопнул створкой, вернулся к столу. Нет, пусть сестрица, Катька-Кэт, свои сумки и тетрадки американскими лейбами оклеивает. «Yankee, yankee, you is my new love!» — вон даже плакат с прошлогодней пассией Че Геварой куда-то спрятала. Ладно, пусть хиппует по маленькой. Его и его характер здесь все знают, Катьку не обидят. Тем более, ее-то ровня. Пускай теперь они играют дальше в свой заповедный островок Запада посреди океана Востока, а он уже все, ему уже мелко в их лужице. Городок — это родной, любимый, известный до последнего подвала и тропинки, излаженный и исхоженный, но все равно — это только чванливый и самолюбующийся маленький пузырек питательного бульона, прилипший к телу огромного города. Настоящего города, с настоящей жизнью. А не клубами интересных встреч. И не сокращенными до комиксов версиями вывозимых для «ученых» спектаклей.
Этот голос — он твой, и его непонятному звуку
Жизнь и горе отдам,
Хоть во сне твою прежнюю милую руку
Прижимая к губам.
Стоп! Стоп! Стоп! Сегодня же «Каменный»! Так, так, так, воскресенье, значит, начало спектакля в шесть. «Каменный цветок». Балет живого гения Григоровича на музыку умершего гения Прокофьева. Нет, гении не умирают. Они живут и побеждают. Побеждают, по крайней мере, уныние. Вот теперь день обретал смысл. И ритм. Особый ритм готовности. Так, так, так. Пять минут на ожидание «восьмерки-э». Час на дорогу. Это в минус. Еще в минус четверть часа на проникновение, да не забыть семь минут от Консерватории до Центра. Итак, остается четыре часа, двадцать две минуты. Хватит на повторное питание, на рассказы мамы об их жизни, вопросы папы о его жизни, и даже на собственные советы для жизни Кэт. Ну, что ж, ради такого случая, не перебраться ли пораньше в болоневую куртку? Осенью урвал обалденную польскую, с цветовой растяжкой от темно-коричневого низа к светло-бежевому верху. Или еще прохладно? Чего там сестрица новенького из блинов притащила? «Doctor Being». Это что за чмо? Диско черномазое. Или не диско? Сергей аккуратно поставил пластинку, нежно опустил иглу. По комнате ударили электрические тамтамы, за ними взревел саксофон. Огромные, бархатно красные на шелково черном, губы раскрылись, блеснули белые-белые сахарные зубы: «Oh, God of my fathers!» — понятно. Не понятно другое: как под это они молятся? Добавил громкость: как раз подойдет, пока он отожмется в четыре подхода сто раз и порастягивается.
Фойе оперного театра прохладно встречало маленьких человечков. Они тяжело толкали и тянули высоченные филенчатые со стеклом двери, затем, уперевшись в нахмуренных контролеров и, поджимаемые сзади новыми входящими, приниженно щурились и выворачивали карманы, суетливо предъявляя билеты и контрамарки. И затем, уже облегченно распрямляясь и оглядываясь, порционно рассредоточивались по круговым гардеробам. Все было устроено так, чтобы никто не посмел посчитать себя дорогим гостем. Каждому свое. Блеск многослойного паркетного лака под тяжеленными потемневшего литья люстрами, бесконечный изгиб тупикового коридора вокруг недоступного пока колизея зала, путаные переплеты разводящих по многочисленным ярусам лестниц — все продуманно для смывания любого самодовольства. Нет, этот праздник — он только сам в себе. Хотя и ты из милости тоже можешь тихонько поприсутствовать на великом, торжественном, но совершенно самодостаточном и ритуально вневременном событии, под условным названием балет или опера. Правда: кто в Новосибирске ходит «на спектакль»? Никто. Все ходят «в оперный»: неужто, правда, что всем этим избытком монументально холеного, колоннадного, лепного и золоченого пространства можно наслаждаться всего за тридцать копеек «входного»? Попробуйте. Стыдно, стыдно и думать о таком.
Балетных школяров нужно высматривать под потолком. Оттуда, справа или слева, всегда начинались аплодисменты, и юные срывающиеся баски хулиганисто резко кричали «браво», вызывая у непосвященных внизу ощущение чьего-то чрезвычайного успеха. Галерка. Впрочем, тут вам не Москва, тут никто никому не платил. Чрезвычайный там успех или не чрезвычайный, но симпатии или антипатии в провинции завоевывались честно. Полюбили, так полюбили: получи порцию оваций, даже если вдруг сегодня «сошел». А не полюбили, так что ж поделать? Хоть вывернись. Галерка — особый, устойчивый в своих правилах и условностях мирок, с ним всегда считались не только местные аборигены-«народные», но и даже наглый толстожопый новичок-режиссер Багратунян. Он было, по приезду, попытался рассадить тут своих консерваторских учеников-клакеров на премьере «Игоря». Ну-ну, умылся. Сам себе кричал из партера. И аплодировал, разогревая сонный зал. А на верху жили, как жили. Балетоманы, юродивые, завсегдатаи буфета, в котором «можно» после семи и под запись, ветераны миманса, родственники цеховых. Иногда нагоняли для убедительности ажиотажа к какой-нибудь совсем советской юбилейной опере пару рот солдатиков, которые покорно кимарили до приказа по рядам. Но, конечно же, главное ядро завсегдатаев составляли партии театральных студентов. Ни один драматический театр не мог похвастать таким широким спектром сторонников своих кумиров. Оперный захватил все. Даже училищные с кукольного отделения, и те дробились на поклонников Мясниковой, Дейнеки, Гершуновой, Бердышева или Матюхиной. А кем же им было восхищаться? Гм… Не Бирюлей…