Факир Байкурт - Избранное
Иду мимо дома Гюльнаре и вдруг вижу: стоит она. Щеки у меня враз запылали. Нет у меня заветней желания, чем назвать Гюльнаре своей. Мы оба, и я, и она, дети бедных родителей. Разве ж отдадут ее за меня?
— Как поживаешь, Гюльнаре? — спрашиваю.
Она немного оправилась от смущения.
— Спасибо, Яшар, хорошо.
В школе мы сидели рядом и часто вместе делали уроки — то у нее дома, то у нас. У Гюльнаре почерк лучше моего. А как она рисует! Бывало, попрошу ее, она и мои рисунки раскрашивает. Случалось, мы с ней ложились рядышком, так что чувствовали дыхание друг друга. Но я ни единого разочка не поцеловал Гюльнаре, ни разу не держал ее за руку, не гладил ее волос. Если наши руки случайно встречались, я тут же отдергивал свою, огонь пробегал по моим жилам. Когда желание видеть Гюльнаре становилось особенно сильным, я шел к нашей телке и смотрел ей в глаза. По той же причине я никогда не расстаюсь со своей куропаткой.
И я и Гюльнаре окончили нашу деревенскую школу. Я никуда не уехал, потому что она осталась. Сколько еще лет пройдет, пока я смогу посвататься к какой-нибудь девушке! А Гюльнаре года через два, самое большее, отдадут замуж. Разве ж я не понимаю, что моя мечта о ней — самая несбыточная на свете?! Нет и не может быть у моей любви продолжения. Я даже не знаю, любит ли меня Гюльнаре так же сильно, как я ее, — мы ведь ни слова об этом не говорили.
Вот я смотрю на Гюльнаре и думаю, действительно ли она такая красивая, как мне кажется? Почему стоит увидеть ее, как все во мне гореть начинает? Может, она вовсе и не красавица? Но мне кажется, что во всем мире нет девочки красивей. Вы, конечно, скажете, что я слишком маленький, чтобы понимать, что такое любовь. У меня и вправду нет никакого опыта. Но отчего же, стоит увидеть Гюльнаре, так хочется взлететь под самые небеса? Жалко, нет у меня крыльев.
Вот и сейчас, смотрю на нее, и кажется — так и полетел бы. Волосы у нее слегка выбиваются из-под платочка. Смуглые щеки пылают румянцем, глаза потуплены. Но стоило мне заговорить с ней, как она весело улыбнулась, блеснули ее белые зубы и взгляд потеплел.
— Я иду в сторону Акчабюка, в Еникесик, — сказал я. — Отец с Али возят удобрение в поле, а я обед им несу.
Вдруг Гюльнаре спросила:
— Видел, как самолет летал?
— Дедушка говорит, американцы затевают охоту.
— На кабанов?
— Ага. Они ведь едят их мясо.
— Фу, какая гадость!
— Вот именно, гадость.
— А я кизяки сушу. Мы навоз собираем на заднем дворе, у мельницы. Мама говорит, зимой будет чем печку топить.
— Ну ладно, я пошел…
— Подожди! — запнувшись, попросила она.
Я так и замер на месте. Гюльнаре молчала, словно не решаясь заговорить вновь. Она взглянула на безоблачное небо, потом перевела взгляд на мою клетку с куропаткой.
— Она вроде совсем ручная стала?
— Да. У меня была еще одна куропатка, та улетела, а эта осталась. Я как-то раз открыл клетку, вот та и улетела в сторону реки. И моя куропаточка полетела за ней. Слышу, громко поет, зовет ту обратно, но она и не отзывается. Так и пропала…
— Та, вторая, была петушком?
— Конечно, — со смехом ответил я. — Выходит, не ужились…
Гюльнаре тоже улыбнулась.
— Они что, дрались?
— Нет, просто обижались.
— Значит, не нравились друг дружке?
— Или надоели.
Мы оба молчали, будто говорить больше не о чем. А на самом деле столько хотелось сказать! Только где взять слова? Мне стало грустно-прегрустно, и Гюльнаре поскучнела.
— Ну, иди с богом, — печально сказала она.
И я пошел.
Взяв у меня хлеб и еду, отец расположился в тени под арбой.
— Ну что за жизнь в деревне?! — сказал он, обращаясь к нам с Али и запихивая в рот здоровенный кусок хлеба. — Не зря народ в город тянется. Кто только может. У тебя, Яшар, одна паршивая куропатка на уме. Какой прок от этой птицы? Поле у нас меньше малого, зато во всем нужда великая. Как быть, что делать — ума не приложу. Я вот взял да и записался в Германию. Кто побогаче, взятку дают, их и отправляют в первый черед. И я рад бы дать, да денег нет.
Мы с братом сидим помалкиваем.
— На бирже труда длинные очереди. Ждал я, ждал, а теперь сыт по горло. Хоть бы привратником устроиться, только в привратники меня не берут, мест нет.
В первый раз отец говорил со мной как со взрослым. Мне стало больно за него.
— Мать ваша совсем хворая. Насилу ноги таскает… А я даже доктору не могу ее показать. Другие вон лечатся всякими травами, в горячих источниках купаются — говорят, помогает. Жизнь у нас такая, что не приведи господь. Будто мы и не люди. Самое милое дело — работать на американцев. Они хорошие деньги платят. Кое-кто устраивается, а я вот не смог. У них в Анкаре полно всяких фирм и компаний. И турок они берут на работу. Но ваш дед так их ненавидит, что я при нем даже заикаться об этом не смею. Ну да ладно. Вот приедут они на охоту, я первый им поклонюсь. Здравствуйте, дорогие гости. Может, сведу с ними знакомство. А ваш дед не иначе как почуял что, велел навоз вносить. Подумаешь, какая срочность! Лежал бы он себе да лежал, этот навоз проклятущий! — Тут отец горько задумался, потом заговорил снова: — Эх, только бы устроиться в какую-нибудь американскую фирму. Получай зелененькие[23], обменивай их на турецкие деньги. Вот тогда-то мы зажили бы на славу, избавились бы от вечной нужды. Ешь и спи в свое удовольствие…
— Отец… — робко вставил Али.
— Что?
— Говорят, американцы платят турецкими деньгами. Их и обменивать не придется.
— Откуда ты знаешь?
Али смешался, будто отец уличил его в чем-то дурном.
— Валлахи[24], — промямлил он, — сам-то я, понятное дело, не видел, но тут из Кашлы приходили несколько парней, они работают у американцев. Я слышал, как они говорили меж собой, по дороге в Кырыклы.
И он сглотнул неразжеванный кусок хлеба.
Но отца не так-то просто переубедить.
— Американцы — вот это люди! Других таких нет на свете. Хоть я и голосовал на выборах за Рабочую партию, но вся моя надежда на американцев. Не держись, говорят, за дерево — высохнет, не держись за забор — обвалится. А вот Америка — это гора. Ничего с ней не сделается, выстоит. На нее и надо опираться.
До вечера мы успели обернуться шесть раз, удобрили наше поле возле Еникесика. И до самого вечера отец все говорил и говорил об американцах, как хорошо работать на них.
Но дед ошибся-американцы в тот день не приехали. Я заметил, что у отца дрожит голос, так сильно он расстроился. Но только он и виду не подавал, что расстроен, — будто даже и обрадовался.
Вот так дед с отцом и воюют между собой. Не хватало еще, чтоб и мы с братом начали цапаться.
Оба они уехали на арбе, я остался один. И пошел домой по узкой тропке через тугаи. В небесах парили коршуны. По мелководью бродили множество журавлей, они клювами выдергивали из воды рыбу. В прошлом году на другом берегу тосйалынцы посеяли рис, и сейчас стебли его сделались желто-зеленые. На отмелях стояли красноклювые аисты. Из деревни Хаджилар ехал трактор. За рулем сидел сын Пашаджика — Джемаль, а сам Пашаджик пристроился рядом с ним на сиденье. Они давно уже осушают одно из здешних болот. И здесь тоже сеяли рис тосйалынцы. Вот уж неугомонные! Приезжают из-за семи гор, арендуют землю. Роют каналы, проводят воду. Им говорят: «Вспашите эту землю». Вспахивают. Говорят: «Размежуйте». Межуют. «Оросите». Орошают. «Взбороните». Боронят. «Внесите навоз. Впрягите быков в борону, снимите чарыки[25] и чулки, идите на рисовые поля». Повинуются. И жены и дочери вместе с ними. Я наблюдал, как они засевали поля близ Кашлы. Будь здоров вкалывали! Вода выше чем по колено, а они запрягли быков. «Н-но!» — кричат, прямо в мутную воду семена бросают и тут же бороной проходятся. Потом ждут, пока семена прорастут, ростки появятся. Мошкары тут разводится — тучи целые. Стоит подуть ветру, как они уже в нашей деревне. Урожай тосйалынцы делят пополам с хозяевами. Верно говорит мой дед: «Крестьянское дело немалой смекалки требует». Я тоже так считаю.
3. Кроты, кабаны, дикие твари
Рассказывает Яшар.
Красивы наши места — равнина, поля, тугаи. Глаз не отведешь.
Кроты перекопали все лужайки среди тугаев, усеяли их земляными горками. Почва стала вроде как прыщеватая. Прошлый год мы сажали картошку в Еникесике. Так она пришлась по вкусу кротам-рытикам — чуть не всю пожрали. Дедушка говорил моему отцу: «Придумай что-нибудь, не то вовсе без картошки останемся». Но отец сидит себе, в ус не дует. Совсем потерял интерес к земле. Об одном только и помышляет — как бы в город податься, пристроиться на службу к американцам. Он был бы рад даже в ихней школе одаджи[26] или привратником заделаться. Я бы, к примеру, ни в жисть не пошел в одаджи. По мне, такая работа унижает человека. Но отец по-другому думает. В общем, ничего он не захотел делать, чтоб от рытиков избавиться. Тогда дед сказал: