Вадим Смоленский - Записки гайдзина
— Я вообще никак не могу.
— Не играешь?
— Не играю… Хотя одно время хотел научиться. Мне как-то дали подудеть, я потом всю ночь уснуть не мог, до того понравилось. Совсем уже собирался купить, вникал в модели, в цены, самоучитель достал — но так и не собрался. Научился дуть в губную гармошку и на том успокоился. А все равно жаль. До сих пор не могу забыть, как трость на языке дрожит.
— Хочешь в мой подудеть?
— Да нет, спасибо. Опять сна лишусь.
— Ну, смотри…
Он опять припал к инструменту и воздал должное «Атласной кукле». В его интерпретации она была знойной креолкой японского происхождения.
— Вы где-нибудь играете, сэнсэй? — спросил я его. — В городе я много джазменов знаю, а вас нигде не встречал.
— Раньше играл, теперь некогда, — ответил он. — А кого ты в городе знаешь?
— Ну вот, например, Кена Судзуки и его ребят.
— А-а, Кен-тян… Я с ним играл на джемах. К нему потом этот молодой парень пришел, как его…
— Масао Кавасаки.
— Да, Кавасаки-кун. Он сразу очень здорово играть начал. Сейчас, говорят, уехал куда-то.
— На Хоккайдо, полгода назад. Фирма перевела.
— И как он там?
— Недавно прислал открытку. Пишет, что сколачивает собственную банду. Хорошего контрабасиста никак не может найти.
— А кто теперь у Кена вместо него?
— Постоянно пока никого. Вакантная позиция, вас ждет.
— Хм…
— Все равно немного странно, — сказал я, помолчав. — Есть еще где-нибудь в Японии священник-саксофонист?
— Саксофонистов не знаю, а трубач есть, — ответил настоятель. — Мы с ним в семинарии вместе учились. Но он теперь далеко, в Аомори. Может, уже и не играет вовсе…
— С другой стороны, ничего странного здесь нет, — продолжал я. — Ведь джаз основан на чем? На импровизации. А импровизация на чем основана? На интуиции. На отказе от интеллекта. На мгновенном следовании внутреннему импульсу. Это ведь и есть дзэн, правда? Как каллиграфия. Как искусство владения мечом. Вот и выходит, что самые лучшие джазмены должны получаться из дзэнских монахов.
— Не знаю… — сказал Танака-сан. — Я об этом не думал. Я просто играю. Потому что мне нравится.
— Но ведь вы импровизируете?
— Ну… Немножко…
— Вот. Не задумываетесь, потому и импровизируете. А я наоборот — много задумываюсь, поэтому джазмен из меня никакой. И монах тоже никакой. Придется ждать, пока ученые придумают, как с проводами просветляться. И как джаз играть под проводами.
— Джаз нельзя под проводами играть. Проводов не хватит.
— А на сатори хватит проводов?
— Конечно…
Утомленный сухой теорией, он попытался было выдуть «Жимолость» — но та не успела завязать и пары бутонов, как раздалось:
— Макото!!! Самбу давай!
Хироко стояла у угла храмовой лестницы, в тени кактуса. Ее японские бедра призывно покачивались в латинском ритме. Лепешки кактуса вторили бедрам. Через мгновение жимолость выбросила стрелку и распустилась дикой тропической орхидеей.
Это было что-то неслыханное. Это был сплав всех самб и всех босанов, легированный бибопом и вытянутый в острый самурайский клинок. Это был горячий свинг на карнавале всех бодхисаттв и всех архатов. Это был Путь Самбы и Дао Синкопы. Я закрыл глаза и увидел, как Стэн Гетц присел на камень у края горной тропы и играет для Шестого Патриарха. Я увидел, как Девушка Гангуро из Ипанемы покинула солнечный пляж и чешет вверх по склону Фудзи. Я увидел…
— ТАНЦУЙ!!!
Хироко прокричала мне это чуть не в самое ухо. Танака-сан утвердительно наморщил лоб и взмахнул раструбом саксофона. Красное вино еще раз крутанулось по моим жилам и ринулось в ноги, выбив по пути раскладной стул.
«Catch the wave!» — вспыхнули в мозгу слова из старой босановы. Она была здесь, эта волна, она била из медного жерла, растекалась по храмовому двору, накрывала нас белой пеной — и мы кувыркались в ней, как ошалевшие дельфины. Рыжий спаниель, бешено виляя купированным хвостом, подскакивал на метр и выше, шеренга каменных бодхисаттв на гранитном постаменте дружно извивалась в ламбаде, резные тигры под храмовой крышей играли в чехарду, бронзовый питьевой дракончик изрыгал синее пламя и махал крыльями. А посередине, под облетевшей веткой бесплодного персика, профессиональный плакальщик по усопшим винокурам лихо наяривал бразильскую самбу.
— Молодец! — крикнула Хироко, глядя на мои кренделя. Это не было самбой, я не умел танцевать самбу, это было что-то своеобычное. Это была гремучая смесь гопака, трепака и фарандолы. Пасадобль вприсядку. Акробатический краковяк, полька живота и брейк-яблочко.
Первым выбился из сил рыжий столетний спаниель. Он доковылял до хозяина, уселся напротив и требовательно гавкнул. Самба перешла в коду, принялась со скрежетом ездить вверх-вниз по звукоряду, медленно отлепилась от ритмической сетки, потом от гармонической, затем развалилась на отдельные ноты, упала в затухающую трель и долго затухала в этой трели, пока утомленный спаниель не заткнул медный раструб длинным собачьим носом.
Я был еще мокрее, чем когда взобрался на перевал.
— Ну вот, — сказала Хироко. — Потанцевали. Это редко удается. Макото не танцует.
— Духовное лицо. Ему несолидно.
— Не умеет, вот и не танцует.
— А я разве умею?
— Конечно умеешь! Это что было, косакку-дансу?
— Наверно.
— Вам вина еще принести?
— Даже не знаю… Скоро темнеть начнет, ехать пора…
— Заглядывай еще, — сказал Танака-сан, трепля спаниеля за уши.
— Загляну, — пообещал я. — Вы тоже в город выбирайтесь. В эту пятницу как раз Кен выступает. Устроите джем… А как мне отсюда лучше выехать?
Выехать оказалось лучше по нижней дороге, которая начиналась от гравийной стоянки по ту сторону храма. В ее углу стояли два хозяйских автомобиля — солидных размеров джип и крохотная «Субару». За автомобилями лежал огород с дайконом, охраняемый элегантным пугалом в малиновом пиджаке.
Были произнесены все благодарственные и прощальные формулы. Совершены все поклоны. Пожата лапа спаниеля. Левая нога поставлена на педаль. И настало время для последнего штриха.
— Задайте мне какой-нибудь коан, сэнсэй, — попросил я. — Будет над чем помедитировать на досуге.
— Хлопок одной ладонью, — не задумываясь, сказал он.
— Это все знают. Это неинтересно. Я имею в виду — музыкальный коан. Без слов, одними нотами…
— М-м-м… — протянул он и задумался.
Будды и бодхисаттвы! Чего я от него хотел?
Что ожидал услышать? Сплетенный из звуков парадокс? Акустическую ленту Мёбиуса? Трехсекундный пассаж, взрывающий расхожие представления о добре и зле? Да и зачем мне было это нужно? Разве я собирался просветляться под эти звуки? Разве намеревался ежедневно мурлыкать их с утра до ночи, свивая мозговые извилины в скрипичный ключ?
Нет, конечно нет… Я просто запомнил бы эти несуразные ноты, как смог — криво, неверно, с отсебятиной, с диезами вместо бемолей — чтобы когда-нибудь потом, в туманной перспективе, в случайной, но теплой компании небрежно повторить их корявыми пальцами на расстроенном пианино и объяснить: мол, это коан, подаренный мне дзэнским монахом. Чтобы какая-нибудь юная дуреха, сходящая с ума по всему восточному и японскому, рассказывала потом лучшей подруге: ах! с каким мужиком познакомилась — в Японии жил, с монахами дружил, на рояле медитирует и по-умному говорит.
Тьфу…
Бонза взял в зубы мундштук, набрал в легкие воздуха, и на его голом черепе блеснул закатный луч.
Ре…
Ми…
Фа…
Си-бемоль…
Точно сам великий Юнь-мэнь схватил меня за нос сухими костяшками своих узловатых пальцев. Будь я крестьянским парнем, рожденным в эпоху Тан, — я просветлился бы в момент. Здесь не над чем было медитировать и даже нечего запоминать. Это было то, что узнал бы всякий. Это были «Осенние листья».
Сентиментальная французская мелодия, когда-то пересекшая Атлантику, чтобы стать джазовым стандартом и в качестве такового преодолеть еще и Тихий океан, — лишь она одна в этот прозрачный октябрьский день и могла стать ответом на мою несуразную просьбу. Потому что она была проста и безыскусна. Потому что была красива. Потому что лучше любой другой расставляла все точки над «ё».
Да, да, да. Все правильно. Джазовый стандарт. Кем-то придуманная музыка. Кем-то построенная гармоническая сетка. Если можешь — бери ее и накручивай свое. А если не можешь — слушай тех, кто может. Или тех, кто когда-то мог. Заводи пластинку. Слушай записи ушедших титанов. Вот тебе и весь коан.
Что же делать… Мы не титаны. Мы так себе импровизаторы. Мы не рождены в эпоху Тан, мы рождены в эпоху постмодернизма. В эпоху, когда от дзэна остались лишь коаны, а от джаза — лишь стандарты. В эпоху, когда никого и ничем уже не удивить. Это когда-нибудь потом скажут, что мы жили в серебряном веке джаза, при джазовой династии Сун, когда эта дхарма уже закатывалась, но еще не совсем закатилась. Это потом нам позавидуют — потом, когда бессмысленность и скука скрутят нашу бедную сансару так, как не снилось болезням и войнам. За миг до прихода нового патриарха — который сыграет такой джаз, какого никто и никогда еще не слыхал.