Валерий Вотрин - Жалитвослов
Важные, а то и просто великие идеи приходят обычно в самые тривиальные, вовсе не предназначенные для визита таких блестящих гостей моменты. Сгребая лопатой снег, Фора вдруг понял, что очищается от Ганнона, мало того, должен это сделать. Ганнон стал не нужен. Он принадлежал уже могильной мертвой персти, и если бы Фора обнаружил здесь его дневник, вернее, если бы Ганнону вздумалось вести дневник, Форе пришел бы конец как представителю компании здесь, как официальному лицу, как предстателю самого президента Компании Северных морей. Фора, Карстен Фора, служащий компании, официально уполномоченный проводить все обозначенные в его удостоверении действия, не обязан придерживаться той же политики, что и его предшественник. Почему это он должен зависеть во всем от этого Ганнона? Фактория Ганнона, опальная, непонятная фактория, ушла в прошлое. Умерла. Есть только фактория Форы, часть сети факторий Компании Северных морей, и это лояльная, подчиняющаяся уставу и администрации компании фактория. Крыльцо было расчищено. Фора толкнул дверь, поставил лопату в угол и повернулся. Перед ним стоял туземец.
Это был старик, очень маленький, облаченный в безразмерную оленью малицу. Под большим меховым капюшоном едва можно было разглядеть крохотное костистое личико, смотревшее парой тоненьких морщинок. В руках он сжимал ворох оленьих шкур, очень похожих на те, что валялись на складе. Выдержав паузу, старик бросил шкуры на пол, повернулся, и тут Фора сообразил, что он сейчас уйдет.
— Стоп, стоп! — подняв руки, сказал он туземцу. То есть он хотел сказать старику, чтобы, дескать, тот прошел в дом, уселся, чаю, что ли, попил там, покурил. Таким образом Фора проявлял свое гостеприимство.
Однако старик даже и не собирался заходить. Что-то резко ответив, он толкнул дверь и вышел. Фора, выглянув в окно, увидел, что внизу ждет оленья упряжка. Через минуту о визите первого в жизни Форы туземца напоминали только следы полозьев да ворох шкур, оставленных стариком. Недолго думая, Фора сгреб их и отволок на склад. Он заметил, что обработаны они были так же, как и те, в глубине склада.
А каково будет тому, кто вознамерится вдруг написать историю этих краев, внезапно помыслилось ему, когда вечером он откупорил бутылку рома. Наверняка какой-нибудь умник, этнограф. Начнет переживать, плакать о невосполнимой утрате некоторых уникальных культур и диалектов. Погиб народ, и погиб язык. Слова. Слова, каких, наверно, больше не существует в мире. Может, в них таился смысл, которого не хватает многим другим языкам. Наверно, с гибелью слова его значение, смысл, подобно бессмертной душе, попадает в иные пределы, чертоги многомыслия, а может, даже бессмыслицы. Жалко. Чего проще — бумажка, да чуть краски, чтоб записать слова, — а поздно, сейчас они уже там, куда нам не добраться. Вот и выйдет так, что придется этому балбесу заполнять пробелы самому, а здешняя история почти наверняка состоит из сплошных пробелов, вот и получится чистая выдумка. Никто ведь не замечает набранных мелким шрифтом сносочек: «За неимением дошедших до нас источников…», «За недостоверностью информации…», «За утратой всех письменных памятников…». Хорошо, если таковые имелись. А если нет? Интересно, каково быть в истории. Живой, ты не историчен, нет. Ты слишком живой. История требует застылости. Небось, птеродактиль даже и не думал, что предстанет перед очами потомков в такой дурацкой растопыренной позе. Знай он, что угольные пласты такая надежная штука, и крылышки бы расправил, и клювик бы вытянул — глядь, и красуется на всех обложках и разворотах новая археологическая суперзвезда. Нет, Христос, когда вернется, будет первыми судить не народы и языки, а евангелистов. А они-то как раз, как все историки: серенькая правденка им нож острый. Им подавай яркие нелепицы. А потом возражай, не возражай — у меня-де сложная натура, отношение мое к такому-то вопросу было весьма неоднозначным, в цветовое деление мира я в скромной мудрости своей допускал также и серый цвет, — э, ты нам уже понятен. Ты уже раскрыт и объяснен. Не возникай.
Следующие недели ничем особенным не выделялись. Два раза был сильный буран, и оба раза факторию неизменно заносило по самую крышу. Работы выдавалось тогда Форе на целый день: оказывается, раскидывать снег и очищать дом от заносов дело весьма хлопотное. По вечерам он все силился написать отчет, но ничего у него не выходило: он никак не мог связать все те скудные факты, что имели место, в одно ровное связное повествование.
Так прошло два месяца. Он пристрастился к ужению и иногда налавливал рыбы столько, что все съесть сам был не в состоянии. Зато кошка отъелась и стала бокастой и лоснящейся.
Еще через некоторое время он понял, что если неизвестность продлится и дальше, он просто не выдержит. Тем более, что он чувствовал, — события не стоят на месте. Они развиваются. Много раз он слыхал сильно приглушенную расстоянием стрельбу, однажды видел столб дыма, который был так далеко, что походил на дымок из трубы. Но это был дым, и дым от пожога. Фора злился. Злость его имела четкий и определенный адресат: он злобился на туземцев. Они втаскивали его в свою историю, и все было на их стороне: время, место, события, вернее, их отсутствие. Его держали вдали от событий, в каком-то загадочном резерве. И он не мог влиять на их историю, потому что уже был внутри нее.
Тем временем в воздухе обнаружились первые признаки потепления. Однажды перед домом разом выступили на поверхность черные ноздреватые валуны, — протаяли. Зима чуть отпустила море, и удить рыбу можно было почти у берега, не заходя далеко к большим полыньям. Кое-где, на свободных от снега участках, выросли и распустились какие-то маленькие голубенькие цветочки. Эти малоощутимые изменения, правда, касались исключительно ландшафта близ самой фактории. Тундра, насколько можно было видеть, лежала еще в снегу.
Однажды он взобрался на крышу фактории. Ему пришла в голову мысль срисовать наскальные рисунки в тетрадь, так, на память. Вчера вдали он опять слышал стрельбу. К ней он относился с особенным ожесточением: ведь именно таким образом история показывала, что не стоит на месте. С крыши обзор представлялся не лучше: все было такое же, застывшее и белое. Начиная с самого верха скалы, Фора быстро срисовывал незамысловатые композиции — людей с копьями или острогами, охотящихся на какие-то круглые торчащие головы, оленей, еще людей, сражающихся друг с другом, птиц с треугольными головами, снова оленей. Рисовал он сносно. Постепенно он перенес на бумагу все, что было наверху, и спустился с крыши вниз. Здесь сюжеты были позанятнее: фигурки танцевали, боролись, угоняли стада оленей, били моржей и нерп, — это их круглые головы торчали из подобия прорубей. Оставалось только догадываться, что за рисунки скрывает бревенчатый сруб фактории, воздвигнутый прямо посреди наскальной панорамы. Несомненно, самое интересное фактория заслонила. Кто-то притронулся к плечу Форы. От неожиданности тот подался вперед и ударился о скалу.
Рядом стоял старик-туземец. Он смотрел не на Фору, он смотрел на скалу, и глаза его были полны слез.
— Чего тебе? — совершенно не к месту, грубо и сам то сознавая, обратился к нему Фора.
Старик коснулся скалы и затем притронулся к своей груди. Затем показал на оленью шкуру, свернутую в тугой рулон и лежавшую у его ног, и потом прикоснулся к груди Форы.
— Нет, нет! — испуганно начал отмахиваться Фора. — Нет! Уходи!
Старик настойчиво кивнул, а потом, шагнув, больно ударил кулачком в грудь Форы и снова показал на рулон. Все это время, как показалось Форе, он на него не смотрел. Взгляд его был устремлен на изображения, оставленные предками в память о великой ненаписанной истории. Потом старик повернулся и ушел, как и в прошлый раз, оставив Фору наедине с оленьими шкурами и в твердой уверенности, что виделись они в последний раз.
У ног Форы лежал последний свиток истории народа мя, бесследно сгинувшего в войнах с соседними племенами, жестокими и многочисленными. Фора неподвижно смотрел на отогнувшийся край шкуры, на покрывающие его мельчайшие иератические значки. Где-то среди них был и он, вот такой, как есть: ничего не сознающий, не разбирающий истины, сокрытой в значках. Ему вдруг пришло в голову, что, разбери он когда-нибудь письмена мя, ему открылась бы высочайшая цель жизненного пути — абсолютное самопознание, правда о себе и правда о мире. Высший промысел сосредоточился в непонятных значках, они были последним барьером между ним и божественной правдой. Но хотел ли он знать ее? Что сказал о нем будущему летописец мя? Символы могли быть благодарением, а могли и навлекать на его голову ужасающие проклятья. Тяжко, наверно, быть проклятым целым народом. Фора нагнулся, подхватил тюк и поволок его в факторию.
Наутро в факторию ворвался человек. Он был высок, в охотничьей хвостатой шапке и с ружьем в руках. Свои лыжи он оставил за порогом. Не поздоровавшись, он прошел к кадке с водой и начал пить, зачерпывая кружкой.