Эрих Кош - Избранное
— До каких пор вы будете издеваться над чувствами других людей! — с негодованием воскликнула она. — Как будто кит чучело какое-то! И вообще о нем не следует болтать тому, кто не удосужился на него даже посмотреть и не знает, что это такое, — прибавила она и топнула ногой.
Но будь с ним все в порядке, она бы не так взорвалась. Сейчас же ей только и оставалось презрительно повернуться ко мне спиной, чтобы скрыть слезы досады. И я миролюбиво промолчал. Я устал, разговор с шефом отнял у меня слишком много сил. Он и не думал со мной спорить, опровергать или пытаться разубедить. Он поступил гораздо хуже: вселив в меня неверие и пошатнув мою решимость стоять до конца, он привел меня к тому, что я готов был сдаться в то время, когда все самое тяжелое было уже позади и я был на пороге победы. Подобно бегуну, который перед финишем порой испытывает острое желание сойти с дорожки, бросить борьбу и опуститься где-нибудь в стороне на траву, полежать в тишине и не видеть ничего, кроме белой ромашки в траве да маленького жучка, ползущего по ее короне, не слышать шума идущих где-то рядом состязаний, рева болельщиков и укоров собственного самолюбия. Я выдохся, боевой пыл во мне угас, и все это только потому, что теперь я не знал, зачем мне эта победа. Верно сказал мне помощник директора, мой шеф, — когда с китом все будет кончено, я останусь тем же, чем был; они же — тем, что есть и даже, больше того, тем, чем они стали. Воздаст ли хоть один из них должное мне, скажет ли хоть кто-нибудь слово благодарности и если да, то к чему мне они, их признание и благодарность?
Охваченный тоской и бессилием, я чуть было не закричал, как ребенок, доведенный до отчаяния: «Оставьте меня! Оставьте меня в покое! Вот вам, забирайте его, печеного, жареного, забальзамированного, набитого соломой! Делайте с ним что хотите! Мне наплевать и на него и на вас!»
На самом деле я ничего такого не сказал; погруженный в свою работу, я словно бы перестал ими интересоваться. Довольно. Хватит. Меня опять не хотели понять, грубо оттолкнув руку, протянутую для примирения, отвергнув предложение, высказанное из лучших побуждений. Я уже готов был раскаяться. Краска смущения залила мои щеки, я не мог простить себе минутной слабости, малодушия, измены своим принципам, я пал в своих собственных глазах, а это всего тяжелее и горше. Когда нас оскорбят другие, мы ищем защиты у самих себя. И утешаемся тем, что знаем себе цену, и уговариваем себя, что не дорожим чужим мнением, потому что имеем собственное мнение о себе, свои убеждения, свою честь и достоинство. Но к чьей прибегнуть защите, если ты пал в своих собственных глазах? К кому тогда взывать?
Вот о чем я думал со слезами раскаяния в душе. Ибо мне стыдно самому себе признаться в этом, но три дня назад я тайком от всех посетил кита.
8Да, я тайком от всех посетил кита. Собственно, я давно уже, с самого начала, собирался на него посмотреть. Завернуть на выставку невзначай, мимоходом, например прогуливаясь в воскресенье, полюбопытствовать, какой он из себя, совсем как это делают, глазея на витрины магазинов — не потому, что собираются что-нибудь купить. Забежать к нему по пути, как будто бы зайти ненароком в кино, просто так, не уподобляясь потерявшей голову толпе, которая кинулась туда, чтобы не отстать от других в погоне за сенсацией, за модой. Оставалось уверить самого себя в том, что я это делаю не как все выбрать для посещения наиболее удачное время и обзавестись убедительным доводом, объясняющим мое присутствие на выставке в случае, если мне все же не удастся остаться незамеченным. Я долго выжидал. Трепеща, терзаясь, борясь с искушением, пока второе воззвание мясника не подсказало мне, что час мой пробил, — я обнаружил угрозу, нависшую над китом, угрозу, никем еще не замеченную, но обещавшую вскорости препроводить его в тартарары.
Я это понял, понял сразу, что кит начал портиться. Кому, как не опыту мясника известно, что произойдет с тушей свежатины. Но мне надо было утвердиться в своих предположениях. Таким образом, я получил возможность лицезреть своего врага побежденным, повергнутым. Я мог наконец, торжествуя, расквитаться за свои унижения и обиды, посмеяться над ним, немощным, слабым; прикинуть, как далеко зашла болезнь и сколько времени потребуется, чтобы он превратился в омерзительную груду гнилья. Какое же тут любопытство и уступка. Нет, подобно писателю, ради творчества жаждущему все познать на личном опыте, подобно пьянице, который глушит ракию якобы только затем, чтобы ее истребить, я убедил себя в необходимости сойтись лицом к лицу со своим противником и осмотреть его перед последним сокрушительным ударом. Проливные дожди, которые прошли после нескольких погожих дней, смыв с мостовых и тротуаров все живое, создали необходимые условия, чтобы я незамеченным под прикрытием темноты прокрался к киту.
Я переоделся. Занял у студента, соседа по квартире, дождевик, простой плащ из грубого брезента, в котором я больше всего походил на дворника и был неузнаваем в капюшоне, надвинутом на самые брови и позволявшем мне видеть только тротуар у себя под ногами. На улицах ни души. Дождь льет, вода клокочет в желобах, булькает у сливных решеток; изредка пронесется одинокая машина, и я шарахаюсь в сторону от света ее фар. Я спешу, иду, как заговорщик, боковыми улочками, держусь тени домов.
За четверть часа до закрытия выставки я был на Ташмайдане. Перед входом толпились последние посетители — их было несколько десятков. Под ногами хлюпала грязь. Высокая дощатая ограда желтела в свете уличных фонарей, словно неприступная крепость.
Я примкнул к одной из групп и с бьющимся сердцем медленно, шаг за шагом стал двигаться ко входу. Кто я — маленький безбилетник, который пробирается в кино? Или бедный студент, из боязни быть замеченным опасливо теснящийся к галерке? Нет, нет, не то! Я чувствовал себя неверным, который проник в облачении паломника в святая святых чужого храма и трепещет перед ужасом грозящего ему разоблачения и кровавой расправы на месте. Или прячущим взгляд провокатором, агентом полиции, который затесался в кружок заговорщиков. Да, именно стыд и боязнь мешались во мне! Грязное дело, святотатство я творю; чужой здесь, незваный, нежелательный. Недавней смелости как не бывало, я чуть не обратился в бегство, но путь к отступлению был отрезан — я подошел к билетеру, смерившему меня холодным, пронизывающим взглядом. Надо взять себя в руки и сделать решительный шаг. Я приготовился.
— Пошевеливайтесь! Идете вы, в конце концов, или нет? — отрезвил меня оклик билетера.
Я вздрогнул и протянул ему деньги с глупым вопросом:
— Сколько?
— Сами знаете. Небось не впервой, — буркнул он, вручая мне билет и сдачу и подозрительно меня оглядывая.
Принимая деньги, я нечаянно коснулся его холодных пальцев и, словно прыгнув в воду, переступил рубеж.
Я очутился по ту сторону стены. В кругу посвященных. Верующие стояли, сбившись кучками. Словно на тайной сходке. Тихо, как на молитве. Было их много, великое множество. Я и думать не мог, что увижу здесь столько народа. В темноте все неразличимо черные, взгляды обращены в одну сторону, куда-то вдаль, поверх голов. Огороженное забором пространство оказалось гораздо больше, чем представлялось снаружи. Целое поле. Темное поле, скупо освещенное лампами, подвешенными на проводах. Сторожа в форменных куртках расхаживали взад-вперед, и я, засунув руки в рукава, словно таинственный черный монах в своем плаще с капюшоном, стал продираться сквозь стену народа; люди стояли, сбившись кучками и безмолвно воззрясь в невидимую точку в настороженной тишине, нарушаемой лишь шорохом дождевых струй, низвергавшихся с мрачного небосвода. Немо, беззвучно шевелились губы окаменевших людей, и вот — но нет, это только привиделось мне! — они уже бьют себя в грудь кулаками, словно древние евреи перед Стеной плача.
Я не мог различить, что приковало к себе их взгляды; было слишком темно. И, только привыкнув ко мраку, далеко впереди, посредине поля я разглядел огромную, гигантскую глыбу, высившуюся над толпой наподобие священного черного камня в Мекке. Я пробивался сквозь толпу, охваченный религиозным трепетом, а люди как завороженные неотрывно смотрели на черное чудо, застыв в молитвенном экстазе, не замечая, не видя меня.
А черная громада все увеличивалась, росла по мере того, как я приближался к ней. Она все выше возносилась над толпой. Как утес, как гора, вздымалась она к небу, пожирая его, заволакивая горизонт, заслоняя и нависая над нами в грозном намерении погрести нас живьем!
Сомнений не было — да, это кит вздыбился черной горой. Огромный кит, именуемый Большой Мак. Я готов был сдернуть свой капюшон — шапку долой — и отвесить ему земной поклон, пасть перед ним ниц.
Некоторое время я неподвижно стоял среди онемевшей толпы. Затем стал опять осторожно продвигаться вперед, а тот бес, что сидел во мне, оправившись после первого замешательства, будто маленькая змейка, поднял голову и зашевелился беспокойно. Я хотел видеть его, хотел совсем близко подойти к нему — к этому киту. К этому чудищу. Щелкнуть по набитому брюху, попробовать, сильно ли распирали его скопившиеся в утробе газы? Понюхать, не начал ли он портиться.