Франсуа Нурисье - Бар эскадрильи
С этого дня наша работа приобрела больше остроты. Боржет не сделал ни одного торжественного заявления, но, останавливая на мне свой взгляд, свою улыбку, он придал нашей истории более карикатурную направленность. Несколько раз я его подлавливала на том, что он вставляет в диалоги фразы, услышанные у Грациэллы, слова, похожие на капли кислоты. «Ты уверен?» — спрашивали Бине, Миллер. И позже, во время съемок, происходило то же самое: Боржет вмешивался, чтобы изменить одну реплику, сократить другую или оснастить их одним из тех слов, как бы немножко невпопад, которые сбивали с толку Number One (особенно его, наименее хитрого), но я признавала: у Боржета были и слух, и память; ему стажировка пошла на пользу.
* * *
Об этих месяцах съемок я храню путаные и счастливые воспоминания. Временами я знавала уже однообразную жизнь или безалаберную, но никогда еще обо мне так не заботились, не окружали таким вниманием, не перевозили, не наряжали и не поощряли так то минимальное чувство самолюбования, без которого нет комедии. Я всегда любила пользоваться зеркалами. И мужчинами, которые тоже своего рода зеркала. Не для того, чтобы увидеть в них, насколько ты хороша, а для того, чтобы разглядеть детали, покритиковать себя, улучшить себя. Какое путешествие между комнатушкой на улице Ульм, домиком в Ванве и ледяным взглядом Эктора Гратеньо в палаццо Диди Клопфенштейн! И, как бы это сказать? Какая наука… В восемнадцать лет — вскоре после Жерлье, если мне не изменяет память — я мечтала о мужчине, который был бы одновременно и моим учителем, и компаньоном. Школьный учитель; компаньон в дороге — попутчик. Даже Жерлье я уже задавала вопросы, вопросы… Он вздыхал: «К счастью, остальные тридцать четыре не такие, как ты…» И теребил мою блузку. Кто-кто, но никак не Жерлье, не Жерлье, каким он был тогда, помог бы мне сбежать из особняка в Ванве. И тогда я покатилась. Я катилась по жизни, чтобы утолить свой голод и свою жажду, чтобы насытить свой взгляд, удовлетворить свой огромный аппетит, стремление познать и понять. И если бы мне нужна была ватага мужчин, чтобы найти ответ на мои вопросы, что ж, я прошла бы и через всю эту ватагу. Я их любила, так что все складывалось удачно. Иногда они понимали, иногда нет. Гандюмас, к примеру, был великолепен. Он говорил со мной часами, объяснял мне мир. Наши обеды, мои вопросы, его монологи, он называл их «толкованием текста». У него была просто страсть к коротким рассказам, к цитатам, «сравнениям», обзорам. Даже в больнице, когда он почти не мог говорить, к губам его подступали цитаты, и он невнятно бормотал их — его превосходная память превратилась в варево из слов, в нечто гниющее, во что превратился его ум, который тек, тек… Ах, чертовщина!
У меня было такое ощущение, что каждый день 1982-го года открывает мне новое правило, какой-то рецепт, какой-то профессиональный секрет, учит, как надо себя вести. Я становилась лучше с каждой неделей, я это знала и делала все, чтобы стать еще лучше. Часто Боржет позволял мне сочинять мои собственные реплики, и я хорошо их произносила. Случалось мне также их изменять, импровизировать. Это действовало на нервы другим актерам, профи, которых мое двусмысленное положение раздражало. Они делали вид, что простаивают из-за меня, и обвиняли меня, что я тяну одеяло на себя. Но мне удалось всех их приручить, одного за другим, начиная с женщин. И никаких приключений «на съемках»: я уже поняла, что это первое правило поведения. Я почти не покидала Жозе-Кло, пока Боржет был там. Некоторые типы, конечно, пытались подступиться. Режиссеры передавали друг другу как инструкцию: «Вокро? Попытайся, если сможешь, но лично я от этой затеи отказался…» Я стала фигурой высшего пилотажа. Чуть было, правда, не поскользнулась с Number Two, краснобаем с большим беарнским носом, как раз таким, какие я люблю. Однажды вечером в Будапеште: там всякие плуты со скрипками, чертово подслащенное вино, в общем пошлость! Днем я плохо играла: волнение, гроза, сцена с раздеванием, насмешка, которая выбила меня из колеи. Number Two меня успокаивал. Кажется, это так же эффективно, как заставить нас смеяться. Но тут мне как раз вдруг захотелось посмеяться, и скрипачам ничего не оставалось, кроме как убрать свои смычки. И все же, какое прекрасное лето!
* * *
А вот в этом году оно испорчено ностальгией. Воспоминания об отеле «Пальмы», Плесси-Бурре, Феррьере, об острове Балатон — эти два года перепутались у меня в голове и наводят на меня грусть. У меня ощущение, что все начинается заново, но магия куда-то испарилась. Шварц поругался с Боржетом и два часа спустя уехал. Не попрощавшись с нами. Какой он был жалкий и несчастный в огромной постели в «Пальмах»! Я представляю его, ждущего свой парижский поезд на перроне в Анжере, горький осадок, его глаза, становящиеся разными, когда он поднимает очки на лоб. Мы поехали на двух машинах обедать в Плесси-Бурре, где Number Two добивал натурные съемки с двадцатой по двадцать шестую серию. Когда мы приехали, я сразу поняла, что Беатрис и он… Ладно, поезда больше не останавливаются на моей станции. Беатрис смотрит на меня, как будто я была змеей, а она — маленькой птичкой. Number Two ведет себя церемонно и все время шутит. О, я просто терпеть не могу эти вина, которые пенятся или липнут.
Моя исполнительница карманьол из Движения молодых коммунистов встретила где-то под Нантом, где их летние турне пересеклись, Реми Кардонеля. Она рассказала ему, что я сочиняю слова к его музыке. У него, должно быть, сложилось впечатление, что я Гюго стихоплетов, если судить по возбуждению Карманьолы по телефону: «Он хочет тебя непременно видеть, ты слышишь, непременно! Если бы ты знала, какой он милашка…» Ладно, хорошо. Желание молчать и спрятаться где-нибудь холодными волнами скользит по моей спине, пока бедняжка рассказывает о своих успехах в Обществе кубинской дружбы в Плуманаке и в многофункциональном зале имени Че Гевара в Вильдьё.
— А где он, этот милашка?
— Завтра будет в Виши, а послезавтра — в Сомюре.
Сомюр? Это не край света. Я оставляю телефонограмму в отеле, где должны остановиться «артист и его музыканты», хлопочу, чтобы нанять машину, отваживаю поклонников, жаждущих составить мой эскорт, и трачу уйму времени на то, чтобы вымыть и высушить так, как мне больше всего нравится, волосы, чтобы они стали воздушными, легкими, как мечта! Надо изобразить ангела, когда чувствуешь в себе душу зверя.
ЧАСТЬ V. ДЛИННЫЕ ВЕЧЕРНИЕ ТЕНИ
ЖОС ФОРНЕРО
В тот вечер мне стягивала шею веревка. Когда я стоял на ветру рядом с твоей машиной (мне даже в голову не пришло удивиться: значит, у тебя теперь есть машина?), необходимость поговорить с тобой и одновременно невозможность говорить душили меня. В горле пересохло, реальный мир отодвигается, пустеет, замолкает. Я остаюсь один, заточенный в свои непередаваемые образы, такой, каким ты меня там видела, стоящий на ветру, в ночи.
Я покинул «Нормандия на следующий день, рано утром, как я тебе и говорил. У меня был чемодан в багажнике, никто — а кто такой этот «никто»? случается мне спрашивать себя; люди тоже стали расплывчатыми, непроницаемыми, немыми — итак, никто не знал, где я нахожусь. Меня вновь охватила старая страсть катить наудачу. Когда я размышляю о прошлом, о настоящем прошлом, до того, как мне исполнилось тридцать лет, то лучшие воспоминания, самые естественные, это как раз те длительные поездки на автомобиле, для которых хорош был любой предлог, потому что я был всегда один за рулем, с немногими пожитками, с книгами и газетами, лежащими в беспорядке на пассажирском сиденье. Я их закидывал на заднее сиденье, когда брал кого-нибудь, голосующего на дороге. В основном парней, так как я не любил натянутое или кокетливое выражение лица у девиц, когда они видели притормаживающего перед ними одинокого мужчину. Таким способом я объездил всю Францию, один, с не обремененной заботами и мыслями головой. Я был свободен, находясь на пути от одного эпизода моей жизни до другого, был внимателен и покинут. Старая стена? Я двигался вдоль нее до ворот, которые рано или поздно должны были появиться, и если ворота были открыты, я въезжал в них и останавливался только тогда, когда в конце аллеи появлялся дом. Иногда я не останавливался. И тогда случалось что-нибудь одно или другое. Или ничего, смотря по обстоятельствам. Деревни, рощицы, башня, высокие крыши показавшихся вдали домов — все эти приметы, при виде которых любитель чувствует, как бьется сильнее его сердце, заставляли меня сворачивать с дороги, теряться в бесконечных поворотах. Но я не ехал никуда. Я любил случайно возникающие на дороге гостиницы, ресторанчики, где витает тишина, когда туда входишь, мою свободу одинокого мужчины (всегда вызывающую некоторое подозрение), угадываемые отрывки жизни, нетерпение и аппетиты, которые, как путешественнику кажется, он читает на лицах, все эти приоткрытые двери, приоткрытые жизни, склонность к грабежу и побегу.