Хорхе Вольпи - В поисках Клингзора
— Не может, — с уверенностью сказал я. — Мы только что разговаривали. Он не освободится по крайней мере до вечера. Наталия впустила меня с большой неохотой.
— Ты скажешь мне наконец, что происходит? Случилось что-то плохое?
— Нет. Пока еще нет.
— Слава богу! — воскликнула она, обессиленно опускаясь в кресло.
Я приблизился и принялся легонько целовать ей лицо: лоб, закрытые веки, брови, уголки губ… Она заплакала. Никогда раньше я не видел ее такой безутешной.
— Тебе плохо? — спросил я, становясь рядом коленями на ковер.
— Да, — ответила она. — Все плохо, Густав. Я беременна.
Вот так, просто, без предисловий. Грустное и горькое признание. При других обстоятельствах я бы спросил, кто отец. Теперь же и так было ясно. Мы оба давно знали, что я стерилен. В своем чреве Наталия носила ребенка моего друга, своего мужа, моего соперника.
— Как долго?
— Я узнала неделю назад или чуть больше.
— Зачем ты сказала мне именно сейчас?
— Прости.
— Простить?
— Да.
— Значит, ты по-прежнему… — Я замолчал. Не было смысла продолжать эту пытку. Все и так предельно ясно.
Я ненавидел ее, ненавидел и обожал. Мне хотелось одновременно жить вместе с Наталией и покончить с собой. В тот момент я был готов совершить тысячу разных поступков, принять тысячу противоречивых решений, однако совершенно бессознательно, движимый обидой, жалостью к самому себе, неспособностью поступиться собственными желаниями, а также под влиянием нахлынувших чувств я поднял Наталию на руки и отнес в спальню.
14
Назначили новую дату переворота: 20 июля. Дальнейших отсрочек и возможностей уже не будет. Повторная осечка неизбежно вызовет серьезные подозрения и приведет к полному провалу. Так что других вариантов не имелось.
Я не мог не пойти на последнее собрание заговорщиков, которое состоялось ночью 18 июля в доме Штауффенберга. Настроение у всех было сумрачное, чуть ли не траурное. Только иногда чья-нибудь остроумная фраза, удачная цитата или полезное наблюдение немного ослабляли напряженность и поднимали дух присутствующих.
Пока полковник и его гости обсуждали мельчайшие детали плана, Генрих затащил меня в соседнюю комнату, чтобы поговорить наедине.
— Могу сообщить тебе об одном необычайном событии, — сказал он. — Густав, я буду отцом!
— Прими мои поздравления, — выдавил я, вяло пожимая ему руку.
— Ты что, не рад за меня?
— Рад, конечно, просто это так неожиданно, — подыскивал я вежливые оправдания. — Особенно теперь. Посмотри, что вокруг творится!
— Генерал Ольбрихт отправляет меня в Париж, завтра же!
— Так тебя здесь не будет, когда?..
— Боюсь, что нет, — сказал он ровным и твердым голосом, не отражавшим никаких эмоций. — Ольбрихт считает, что я лучше всего подхожу для связи с генералом Штюльпнагелем.
— Жаль…
— Может быть, так даже лучше.
Итак, он снова уезжал. Наталия опять будет одна, и я опять буду ей нужен. Сообщение Генриха пробудило во мне надежду.
— Я вас видел.
До меня не сразу дошел смысл его слов.
— Что ты сказал?
— Я видел вас, Густав, — повторил Генрих. — Тебя с Наталией. В тот вечер, когда сорвалась попытка переворота.
— Не понимаю тебя, Гени, это какая-то ошибка. — Меня затрясло.
— Я давно заподозрил, — продолжал он, будто не слыша. — А потом позвонила Марианна, и мне не оставалось ничего другого, как пойти и убедиться.
— Марианна? — вздрогнул я.
— Она очень за тебя волновалась. Сказала, что ты выглядел особенно озабоченным. Что пыталась дозвониться до тебя в институте, но тебя там не было. Для меня это означало одно, Густав. Я сразу понял, какую картину застану дома, и не ошибся.
— Это недоразумение, Генрих, — пытался я тянуть время.
— Теперь это уже не важно, Густав. — Его слова глубоко ранили меня. — При других обстоятельствах я бы тебе шею свернул, дорогой друг, но не сейчас. Прошу только, если тебе каким-то образом удастся выжить, а мне — нет, позаботься о ней. О ней и о моем ребенке. Сделаешь?
— Гени, ради бога…
— Поклянись! — прозвучало как приказ, а не просьба.
— Да, клянусь.
Он не подал мне руки и даже не взглянул. А назавтра уехал поездом в Париж.
15
Нет необходимости вновь рассказывать о событиях зловещего дня 2О июля. Могу лишь добавить, что я, как и в прошлый раз, сидел у себя на работе в институте и ждал новостей. Точно так же ожидание заняло долгие часы. И снова казалось, что ничего не происходит. Я был в полном неведении: новая отсрочка, очередная ошибка? Опять позвонил в штаб генерала Ольбрихта на Бендлерштрассе. Какой-то незнакомый офицер сказал, что Гитлер погиб в результате покушения. Надо было что-то делать. Гейзенберг вообще отсутствовал, уехал в Баварию навестить семью. Охваченный паникой, вместо того чтобы овладеть зданием от имени заговорщиков, я пустился наутек под защиту Наталии. Все, что мне было нужно в жизни в тот момент, — быть с ней. Ничто больше не имело значения: ни Гитлер, ни родина, ни заговор, ни Марианна, ни Генрих — только она!
— Знаешь, что происходит? — сразу же спросила Наталия при моем появлении. На этот раз она впустила меня без задержки.
— Конечно, только я сбежал, чтобы увидеть тебя.
— Генрих говорил со мной перед отъездом.
— Значит, тебе все известно… Кивнув, она грустно потупилась.
— Что будешь делать?
— У меня нет выбора, Густав, — ответила Наталия. — Я должна жить со своей семьей.
— Что ты хочешь этим сказать?
— А тебе надо вернуться в свою. Марианна нуждается в тебе больше, чем я.
— Ты это серьезно, Наталия?
— Никогда в жизни не говорила более серьезно, Густав, — тихо произнесла она. — Я люблю тебя, ты знаешь, но на этот раз мы должны поступить правильно. Пожалуйста, уходи.
— Ты хочешь сказать — навсегда?
— Да, Густав. Навсегда.
16
Я вышел из дома Генриха совершенно опустошенный. Я потерял способность мыслить; мир — мой мир — обрушился, и ничего нельзя было поделать. В памяти не сохранилось ничего, чем занимался на протяжении часов после разговора с Наталией. Когда же наконец услышал по радио сообщение о провалившемся государственном перевороте и добром здравии фюрера, то даже не удивился: этому дню предначертано было остаться в истории в качестве самого неудачного. Дня сплошных разочарований. Дня упущенных возможностей. Дня глупейших ошибок.
С этого дня на нас будет висеть ярлык предателей, не важно, раскаявшихся или нет. А я таковым стал уже давно.
— Боже мой! — ужаснулась Марианна. — Что теперь с нами будет?
Когда мне стало известно о страшном итоге попытки переворота, о смерти той же ночью Штауффенберга, Ольбрихта, Бека и других наших товарищей, о готовящейся Гиммлером расправе, у меня не оставалось другого выбора, как рассказать все Марианне. Пусть с запозданием, я признал за ней право знать, что происходит.
— Почему же ты молчал раньше, Густав? — причитала она. — Теперь мне ясно, почему ты так отдалился от меня в последние дни. Но я бы все поняла, любовь моя. Ты же знаешь, что я всегда на твоей стороне.
— А что бы это изменило? — грубо перебил я. — Ну, вот сказал, и что ты можешь сделать? Помолиться за нас?
— А Генрих? — спросила она после некоторого молчания.
— Не знаю, теперь остается только ждать известий.
— Можно мне позвонить Наталии? Я ждал, что она задаст этот вопрос.
— Да, — бросил я. — Скажи ей, если что-то надо, мы поможем.
17
Об остальном я говорил уже не раз. В начале августа генерал Штюльпнагель и многие его подчиненные, Генрих в их числе, были арестованы и, как сотни других участников заговора, подвергнуты жесточайшим пыткам, пополнив таким образом уже ставший длинным список жертв. Хотя мы трое тоже мучились и сходили с ума от страха за Гени и самих себя, все же на несколько дней для нас наступила короткая передышка. Мы снова были каждый сам по себе — Марианна, Наталия и я — и почти не виделись в те горестные дни. Марианна и я бродили по дому, как чужие, или, скорее, как призраки, не узнавая и даже не замечая друг друга. Наталия, в свою очередь, заперлась в четырех стенах. Каждый оставался наедине с собственным отчаянием. И я в ужасе убеждался, что в тот период суровых испытаний не было никого в мире, кто мог бы помочь нам в нашем горе.
18
После казни Штауффенберга и суда над его братом Бертольдом нацистские власти арестовали всю его семью: последнего из трех братьев, находившегося в Афинах и ничего не знавшего о подготовке переворота, их жен и детей, включая трехлетнего ребенка, и даже престарелого дядю в возрасте восьмидесяти пяти лет. Все имущество семьи Штауффенберг было конфисковано. Графиню и ее мать отправили в концлагерь Равенсбрюк, а детей поместили в сиротский дом, сменив им фамилию на Мейстер. С такой же жестокостью поступили и с семьями Трескова, Остера, Тротта, Герделера, Шверина, Кляйста, Хэфтена, Попица и многих других.